Я пытаюсь восстановить черты
Шрифт:
После войны Олеша и Рыскинд приходили ко мне на работу в Метропроект, чтобы занять денег. Обычно по утрам они встречались в кафе «Националь», и часто оказывалось, что не хватает денег, чтобы расплатиться с официанткой. А я как раз работала тогда очень близко от кафе, в том здании, где расположен Театр имени Ермоловой. Они приходили ко мне, занимали немного, чаще всего 25 рублей, и через несколько дней возвращали. Как-то раз я зашла в «Националь» в свой обеденный перерыв и встретила там Олешу и Рыскинда. Рыскинд первый меня увидел, подошел и поцеловал мне руку. Тогда Олеша громко на весь зал произнес: «Что вы делаете, Рыскинд?
Майору не полагается целовать руку!» На мне была железнодорожная форма с погонами, и Олеша издали сумел различить, какое у меня звание.
Бывали
Встречалась я с Олешей не так уж часто, а когда это происходило, наши разговоры касались моих хлопот о судьбе Бабеля, ежегодных визитов в КГБ, а потом — о реабилитации Бабеля и поисках его рукописей. Последний раз я виделась с Юрием Карловичем, наверное, в 1959 году, когда пришла по делам в управление по охране авторских прав, которое размещалось в доме писателей. Выйдя оттуда, я столкнулась с Олешей. Мы сели там же на скамейку и проговорили около часа. Его внешний вид поразил меня: лицо было загорелое, волосы седые, но густые, а небольшие глаза — ярко-голубого цвета. Я сказала ему, что он похож на моряка, только что вернувшегося из дальнего плавания, и таким здоровым я его никогда раньше не видела. Мы расстались, а через недолгое время я узнала, что Олеша внезапно умер. Говорят, что, стараясь избавиться от пристрастия к водке, он лечился, и врач предупредил: после этого лечения нельзя пить ни капли спиртного. Он держался, не пил, поздоровел и похорошел, и именно в этот период я видела его в последний раз. Потом не выдержал, выпил и тут же умер, как и предупреждал врач. Были ли это слухи или правда, я так и не знаю.
Я не была на его похоронах, так как узнала о его смерти позже. Юрий Карлович был человеком особенным, каким-то не похожим на других, не грустить о нем невозможно. Рыскинд любил Олешу самозабвенно, и, когда приезжал в Москву, они встречались ежедневно, иногда вместе и работали. Так, они вместе сочинили текст песни моряка к какому-то фильму о морской жизни. Кажется, это была «Поэма о море», снятая на студии Довженко, а режиссером была Ю. И. Солнцева.
Рыскинд работать усидчиво не умел — это замечал еще Бабель и беспокоился по этому поводу. Голова его всегда была полна замыслов, и он строил великое множество планов. А какие он мне пересказывал задуманные им сценарии и пьесы! Но вот членом Союза писателей он не был и вряд ли был даже членом профсоюза. Он жил как птичка.
Однажды я вернулась домой с работы и застала мою маму и Рыскинда в слезах — они слушали пластинку, которую напел когда-то Рыскинд. Он сочинил песню о том, как в каком-то местечке жили две подруги, старые еврейки. У одной был сын, а у другой дочь Анюта. Молодые люди были помолвлены, и мать Анюты приготовила для будущего зятя кожаную куртку и сапоги. А жених, не дожидаясь свадьбы, однажды украл эти вещи, предназначенные для него же, и ушел в них на фронт, чтобы воевать против интервентов за власть Советов. Война кончилась, обе старушки сидят на скамеечке возле дома и смотрят на шлях. Много прошло людей по шляху в кожаных куртках и сапогах, а милого вора всё нет. Песня была на еврейском языке, необыкновенно трогательная и печальная. Моя русская мама, выросшая в еврейском местечке Любавичи и понимавшая идиш, плакала, когда ее слушала, и Вениамин Наумович плакал вместе с ней.
Он принес эту песню в какой-то журнал, но ему сказали: «Этот парень — комсомолец, а комсомолец не должен воровать! Не пойдет!» Так формально
С Чехословакией Рыскинд и после войны поддерживал связь, там напечатали многие его рассказы, которые не хотели издавать в СССР. Помню, однажды ему прислали оттуда очень хорошее темно-синее пальто. Он очень им гордился, но редко носил: уж очень не соответствовали этому пальто все другие его вещи — костюм, ботинки.
А однажды пришел к нам и сказал: «Я был в душе, и у меня украли чистую рубашку, а старую я подстелил под ноги, и она грязная». Пиджак на нем был надет на голое тело. Я выстирала его рубашку, она скоро высохла — было лето, погладила, и Вениамин Наумович надел ее. Я поняла, что рассказ его был выдумкой — у него просто не было другой рубашки.
Когда Рыскинд уже после войны приезжал в Москву, он иногда останавливался у нас. Но если задерживался где-нибудь у друзей позже полуночи, то стеснялся приходить поздно, и шел в синагогу или на Центральный телеграф, и там проводил ночь. Утром рано он первым становился в очередь в молочную и уже в восемь утра появлялся у нас с бутылками молока и кефира для Лиды. Так происходило, когда он ночевал в синагоге, которая была довольно близко от нашего дома. Если же ему удобнее было ночевать в здании телеграфа, он поднимался на его ступени и провожавших его друзей радушно приглашал прийти к нему наутро завтракать.
Как-то Рыскинд рассказал мне, что был в гостях у режиссера Пырьева и, напившись, зашел в спальню к Марине Ладыниной, жене Пырьева, увидел на туалетном столике большой флакон французского одеколона и выпил его. В знак протеста против обеспеченных людей, что ли?
Смерть Олеши сильно подкосила Рыскинда. Казалось, без Олеши он не мог существовать: ходил как потерянный, говорил только о нем. Пить водку как будто перестал. И вдруг — инсульт! А после болезни врачи признали размягчение левого полушария мозга и сказали, что процесс необратим. Я навещала Вениамина Наумовича в больнице и затем у его дяди, а через некоторое время узнала, что он переселился снова в Ильинское, где раньше снимал комнату. Понять что-нибудь в этой болезни было нельзя: полная апатия — он целыми днями лежал на кровати не раздеваясь. Однако, когда я приезжала его навестить и мы с ним гуляли или когда он изредка приезжал в Москву ко мне или к Ольге Густавовне, вдове Олеши, в нем можно было еще узнать прежнего Рыскинда. Но уже не по тому потоку остроумия, который был свойственен ему раньше, а по отдельным репликам. Я часто говорила с ним о том, чтобы он написал воспоминания о Бабеле и об Олеше. Он со мной соглашался, обещал написать, но ничего не делал. Пробовала я писать ему письма, чтобы побудить его написать ответ, но он ни разу так и не написал, хотя моим письмам очень радовался.
Когда хозяйка в Ильинском отказалась сдавать ему комнату, которую оплачивали все мы, его друзья, его взял к себе многодетный писатель Ржешевский (кажется, так), живший в Ильинском постоянно. И мы были спокойны за Рыскинда, поскольку все же он был в семье и как-то общался с детьми. Все деньги, которые мы продолжали собирать, складываясь по десять рублей, мы передавали Ржешевскому.
Так прошло несколько лет, но болезнь Рыскинда прогрессировала, и надо было выхлопотать для него пенсию и устроить в дом инвалидов. С этим было немало трудностей, так как у Рыскинда, кроме паспорта и свидетельства о рождении, не было никаких документов: ни трудовой книжки, ни справок, ничего. И если бы не настойчивость писателя и сценариста Иосифа Прута, вряд ли бы что-нибудь вышло. Пенсию дали мизерную, дом инвалидов не из лучших, но большего добиться было невозможно.