Я росла во Флоренции
Шрифт:
Ла Пира был иным. Он позволял беспрепятственно проникнуть в свою душу, он пропускал мир через себя, и в этом заключалась его сила. "С готовностью сделаться полем сражения". На последних страницах своего дневника Этти Хиллесум еще написала: "Мы уезжали из лагеря с песней на устах". Имея в виду концентрационный лагерь, где она находилась в заключении и откуда уезжала в Освенцим, где вскоре ей предстояло расстаться с жизнью. С песней на устах.
Когда потом в шестидесятые годы вспыхнул бунт, парни и девушки пели и танцевали на улицах, в захваченных университетах, на виду у полицейских и карабинеров, облаченных в нелепые бронежилеты. В Париже девушки дефилировали с голой грудью, у нас кое-кто осмелился выйти на демонстрацию, не надев
Мне было три года. Джорджо Ла Пира тогда находился в Израиле. Только-только закончилась Шестидневная война, и экс-мэр пытался выступить посредником между враждующими сторонами. Он был убежден, что добрая воля может взять верх над историей, верил в мир между народами.
Говорят, что Ла Пира был одним из немногих университетских преподавателей, против которых в те годы не выступали студенты.
Что-то глубокое и искреннее роднит его францисканское христианство с революцией во имя счастья.
Куда делись в последующие годы этот подход к политической деятельности и, главное, эти мечтания о будущем мира?
Слово "счастье" стало табу. Под счастьем теперь разумеют лишь материальный достаток, отпуска, дорогие вещи. Какая-то жуткая карикатура. Счастье — это благоденствие? А что такое благоденствие? Массаж? Морковный сок? Велотренажер? Многие из вещей, которые мы знали, превратились в уродливых монстров, а идеи, мечты стали кошмаром.
Потом, несколько лет назад, в политику вернулось слово "счастье" под руку со словом "чудо". Вышел на игровое поле человечек в двубортном пиджаке, который говорил на чуждом политике языке, внушал к себе уважение и менял атмосферу официальных встреч. Этот человек всегда улыбался и, чтобы вызвать улыбку у других, рассказывал анекдоты.
Политическое поведение Берлускони — то же, что у Ла Пиры, только оно лишено содержания. В нем от Ла Пиры столько же, сколько в Платинетте [62] от Мэрилин Монро. Крайне неприятная метафора наших дней.
38. Ла Спекола
Двадцать первого февраля 1775 года на улице Ромпана, в двух шагах от палаццо Питти, в особняке, специально приобретенном у семьи Торриджани, Петр Леопольд Габсбург-Лотарингский, великий герцог Тосканский, открыл Императорский королевский музей физики и естественной истории. За ним закрепилось название Ла Спекола — по расположенной в башне астрономической обсерватории [63] . Исполненный веры в научную культуру и ее блага, великий герцог пожелал открыть его для публики, создав первый в мире общедоступный музей. Простой люд мог посещать его с восьми до десяти утра, уступая затем место "умным и ученым людям", которые занимались там до обеденного часа.
62
Платинетте — псевдоним Мауро Коруцци, популярного телеведущего и пародиста в жанре травести.
63
Specola — обсерватория (староит.).
Когда в 1737 году умер последний из рода Медичи, Джангастоне, Великое герцогство Тосканское перешло к Франциску III Габсбургу. Именно он попросил медика-натуралиста Джованни Тарджони Тоццетти составить точную опись научного материала в коллекциях Медичи. Первый директор музея Феличе Фонтана, преподаватель логики, физик, химик и физиолог, объездил весь мир, собирая новые материалы, книги и раритеты. В 1820 году архитектор Паскуале Поччанти по заказу Фердинанда III построил коридор, соединяющий музей с палаццо Питти, симметричный коридору Вазари, которым частная резиденция правителей сообщалась со Старым дворцом, где заседало правительство и государственные службы.
В 1824 году после смерти Фердинанда на престол вступил его сын Леопольд, за светлый цвет волос прозванный флорентийцами Canapone ("Конопля"). Это он поручил архитектору Джузеппе Мартелли создание "Кафедры Галилея", большого зала на втором этаже в новом для того времени неоклассическом стиле.
Леопольд II был последним сувереном, он застал рождение Италии. В годы его правления в Ла Спеколе разместился университет.
Странное это место, Ла Спекола. Не верится даже, что ты во Флоренции. Еще один уголок Англии. Здесь тебя охватывает чувство пустоты, от которого кружится голова. В городе нет такого места, где ты, уплатив за билет, не протискивался бы через толпу, чтобы увидеть желаемое. А здесь царит тишина, словно в английской сельской церквушке или даже в маленьком музее с реликвиями при английской сельской церквушке. Горделивое уединение и море пыли.
В первых залах выставлены коллекции насекомых, раковин, бабочек и пауков. Целая вселенная крохотных предметов, тщательно каталогизированных и убранных под стекла витрин с деревянными стенками. Витрины эти стоят вдоль стен и посередине пространства, экспонаты можно рассматривать только сверху. Дальше идут залы с крупными экспонатами — животными. Кошачьи, птицы, рыбы — напрашивается слово чучела, но не знаю, можно ли изготовить чучело акулы или рыбы-ежа, набив их соломой. Из-за стекла на тебя смотрит целый мир тварей, явно враждебных тебе: они готовятся к броску, злобно таращат глаза, скалят зубы.
У меня дома есть лев, размером не больше свернутого свитера, живет он на телевизоре. Косматая грива и разинутая пасть, одна лапа выставлена вперед, как перед броском. Мне подарил его на Рождество один суданец. Лев стоял у него в комнате, пустой и чистой, как у всех беженцев. Я сразу обратила на него внимание, странно было видеть игрушку в комнате взрослого человека, двухметрового великана, жизнь которого — борьба за существование. Когда он предложил мне его в подарок, я растрогалась, но отказаться не смогла. Помню, что в его громадных ладонях лев казался брелоком для ключей.
Как я потом узнала, каждый из них в том поделенном на клетушки и отданном под приют ангаре держал игрушечного зверя. Ностальгия, говорили они. В ваших городах, говорили они, мы скучаем по природе. Когда моя подруга Эми ночует у меня, льва она куда-нибудь перекладывает. На следующее утро я нахожу его в одном из дальних углов. Она говорит, что лев по ночам смотрит на нее и ее берет страх.
Любопытно, как люди спали в замках посреди трофеев, этих ужасных прибитых к стенам голов. Здесь, в музее, они тоже имеются. Я, когда вижу трофеи, сразу думаю об остальной части тела — как и все мы, полагаю. О спине, брюхе, лапах, хвосте. Все, чего не хватает, мне кажется, прячется за стеной. Как в луна-парке рисованные декорации с отверстием: суешь в него голову — и вот у тебя уже тело первобытного человека, циркового силача или красотки купальщицы. Чтобы одолеть страх, я стараюсь думать о какой-нибудь глупости вроде мультперсонажа Вилли Койота. Думаю, что буйволы и лоси взяли слишком дальний разбег и не успели остановиться. Пробили стену и застряли в ней. Единственное, о чем я никогда не думаю, — это что передо мной мертвые тела.
Все эти животные и скелеты так хорошо выглядят, такие они опрятные, что мысли о смерти никого не посещают. Может быть, самое сильное и самое нефлорентийское впечатление от Ла Спеколы — это отсутствие ощущения мертвого мира, посмертного видения. Видимо, в этом состоит разница между эпосом и историей. Передо мной существа мифологические, вечные, принадлежащие именно эпосу, а не какой-то эпохе. Они никогда не принадлежали ничему, кроме этого своего рассказа, этого своего обиталища, которое является подобием сна. Кроме жизни, конечно, но о той предыдущей жизни в этих стенах напоминания нет. Они родились здесь уже неподвижными.