Я сам себе дружина!
Шрифт:
И бежали разбитые печенеги – кто к Тмутаракани, а кто к Дунаю, и богатую добычу, взятую в разбойных становьях, делила храбрая русь – дорогими епанчами и узорными кожухами мостили дороги по грязи, а бунчуки и хоругви сваливали к копытам княжеского коня.
– Солнце светит на небесах – Игорь князь на Русской земле, – славил старый Доуло былую победу. – Поют девицы на Дунае – вьются голоса через море до Киева! Страны рады, грады веселы…
Снял руки со струн и примолвил, всё ещё нараспев:
– Спел я песню старым князьям, а молодым
Мечша снова сидел во власти отзвучавшей песни. Страны рады, грады веселы… не прячутся в них по лесам сохранившие верность чести пращуров люди, не гнутся под нечистой коганой властью селяне и горожане.
Она была где-то – эта сила, способная дать окорот наёмникам наползавшей с полудня порчи. Сила, поступь которой поднимала в небеса птичьи стаи и останавливала на скаку разлёт конных лав степняков.
Сила, ищущая чести и славы – а не чужих унижений.
Сила по имени Киев.
Сила по имени Русь.
– Слава князю Игорю, соколиного гнезда соколу! – возгласил Дед, поднимаясь из-за стола. И разом крикнул, поднимаясь – «Слава!» – весь Хотегощ. И Мечше злорадно подумалось – сейчас за оскаленными частоколами Казари должен заворочаться на ложе посадник-тудун, встрепенуться, вскинуться, как от страшного сна, мытари.
Не в силе правда – а есть и у правды сила…
Проснулся Мечша перед рассветом. И как раз застал, как уезжал из городца их гость – в окружении отроков, с подаренным конём. К дальним заставам его провожал Любогость, младший брат вождя Кромегостя, а во двор проводить вышел Дед Хотегоща. В утреннем воздухе слова разносились далеко, и пасынок Мечша, Мечеслав, сын вождя Ижеслава, расслышал не ему сказанное:
– Думается мне, – сказал гостю Дед, – не одно у тебя имя, назвавшийся Доуло. И ещё думается – слыхал я и иные твои имена… А может, и не в первый раз слушал вчера твои песни.
Старый волхв помолчал, и когда уже Мечеславу показалось, что он так и не ответит, подал голос:
– Не мне тебе напоминать – иные догадки лучше не произносить вслух.
– За своих людей я отвечаю… – гневно начал Дед, но волхв негромко перебил, просто повторив его слова:
– За людей… – и, снова помолчав, закончил: – Не только у людей есть уши. Спроси вождя Кромегостя, как он сумел меня отыскать. Каганат не кончается Казарью, и как бы иные уши из Белой Вежи да Итиля не начали обшаривать ваши леса, ловя моё имя. Так что лучше ему не звучать…
– Что ж, быть посему, – нерадостно кивнул Дед. – Вот только… если ты – тот… Я давно хочу знать, а спросить не у кого. Что стало с Сыном Сокола? Как он умер? Не верю я в слухи, идущие из Киева, да и кто, хоть чуть, хоть издали знавший Государя, в них поверит?!
– Хорошо, что не веришь, – вздохнул волхв. – Но, прости, большего я тебе сказать не смогу. Не моя это тайна, тайна дома, в котором я ел и пил. Но вряд ли правда много слаще того, что говорят в Киеве. Прости и не думай, что я не благодарен тебе и твоим людям за спасение и щедрый приём, но нынче
– Ну что ж… – проговорил Дед. – Тогда прощай.
– Прощай, брат, и не поминай лихом.
На сей раз Дед не склонял колено – они с Доуло обнялись, будто равные. Волхв вскочил в седло – Любогость придержал ему стремя, но Мечше показалось, что Доуло вовсе не было в том нужды. Заскрипели, отворяясь, створы ворот. И волхв, оборотень, гусляр Доуло скрылся с провожающими в лесном тумане.
Только тогда Мечша спохватился, что так и не расспросил седобородого певца о чудных звездчатых шрамах, прятавшихся в седой щетине на его черепе – да поздно. Не выскакивать же теперь с криком ему вслед…
Глава VIII
Бажера
Крик донёсся из болотного тумана. Тонкий, жалобный и какой-то… скорбный. Словно кричавший считал себя уже покойником, и последняя надежда на спасение пучком мокрой скользкой травы уползала из отчаянно стиснутых пальцев.
Мечеслав насторожился. В той стороне не было привычных ему тропок, и никто из городца не мог быть в том месте. Женщины и дети сидели за стенами, мужчины – или были с ними, или в лесу. Сельские приблудились?
А вдруг болотницы заманивают? Словно мокрой, облепленной тиной и ряской рукой провели по груди. Мечеслав передернул плечами, стряхивая опаску. Помянул Трехликого, коснувшись шнура-гайтана, на котором висел под рубашкой оберег-стрела. Потом, мгновение подумавши, швырнул сквозь зубы в туман связку злых слов – Збой говорил как-то, что такой ругани нечисть не выносит.
Вот снова этот полукрик-полустон.
– Пооомооогиииии… – и оборвалось в тяжкий, рвущий горло кашель.
Мечеславу доводилось слышать русалочий разговор у реки в Зеленую неделю. С тех пор он хорошо помнил, как разговаривает промеж собою нелюдь – ясно, что слова, но ни разобрать, ни повторить ни одно не выходит. Причём было что-то, враз отличавшее этот звонкий, с пересмехом, говорок и от привычной речи вятичей, и от певуче-протяжного выговора мещеры, и от гортанного клёкота хазарских наёмников – от речи любых живых. Хотя это меж собою – к людям они, говорят, и с людской речью подходят (так говорил Збой, а Немир спорил с ним до хрипоты, доказывая, что все это морок один, не могут они людской речью говорить, только глаза отводят).
А вот чтоб русалки или болотницы, или кто еще из их рода-племени кашлял – такого было не слыхать.
По чести, соображал все это Мечеслав, уже пробуя тупьем рогатины в воде и грязи дорожку в ту сторону, откуда доносился слабеющий голос.
Руда встревоженно заворчал – хозяин собирался туда, куда, как самому псу накрепко внушил со щенячества, было нельзя.
Мечеслав оглянулся на пса. На мгновение закусил губу, принимая решение. И бросил мечущемуся по узкой болотной тропке туда и сюда с протяжным поскуливанием другу: