Я убил смерть
Шрифт:
А ночью, усевшись на кровати и подтянув колени к подбородку, Лика говорила:
— Лео — щенок, мальчишка. И ты напрасно что-то такое думаешь…
Я ничего такого не думал, но ведь у женщин всегда так: если порвался где-нибудь там чулок, она непременно поднимет подол и смотрит — а не видно ли? — и тогда все начинают замечать, что у нее и в самом деле что-то неладно…
Я молчал, ожидая, что она еще скажет. Но она сказала совсем другое:
— Димушка, ты должен понять — нельзя же так: надо и о жизни думать… Ну что ты будешь иметь от этого бессмертия?.. — Я, очевидно, посмотрел на нее слишком ошалело, потому что она тотчас же поправилась: — Да нет…
— Ну потерпи немножко, милая, — сказал я незначащую и бессмысленную фразу. Потом уж совсем, по-видимому, некстати спросил: — Как там у тебя — как с Офелией?
Лика попросила передать сигарету — она вообще-то не очень курила (садится голос), но ночью иногда это себе позволяла.
Она закурила.
— Мне поручили Гертруду.
— Непостижимо.
— Вот опять ты — со своей колокольни. Разве нас спрашивают! На то режиссер. Ему, говорят, виднее. Он видит в целом. Кому… что… как…
— Да, — сказал я и больше ничего не сказал.
Когда Лика уснула, я долго еще лежал во власти копошившихся во мне мелких дум. Конечно, Лика была права по-своему, но что я мог сделать, — я не мог думать, как она. Или как она хотела бы, чтобы я думал… Сон совсем разгулялся, Я встал и вышел на улицу.
В эту ночь с большим опозданием выпал мокрый снег.
Было бело-бело, чисто-чисто… И тихо. Поразительно тихо. И только слышно было, как идет снег. Он падал крупными медленными снежинками. Было пустынно-пустынно.
В окнах — темнота и глухота. Что-то там, за черным блеском? За занавесками, тюлями и гардинами? Беспомощные, как дети, там спали люди. Спали все. Спал весь город, укутанный первозданным снегом. В белом снежном дыму. Они были беспомощны, как мертвые, но они были живые и рождали в душе нежность, как спящие дети.
Мирно посапывая или похрапывая, там спали мужья, подложив свои крепкие руки под головы жен, спали жены, умостившись на плече мужа. Спали в своих кроватках с высокими сетками дети. Спали подростки, вскрикивающие от вдруг осознанного (в ночи наедине с самим собой) ужаса небытия, и старики, успокоившиеся и приучившие себя к мысли — чему быть, того не миновать. Спали беспомощные люди в громадных домах.
Проходя мимо их окон, я чувствовал себя волшебником, и как хотелось, совсем как-то по-детски хотелось, даровать им бессмертие. Явить чудо. Но я знал: если бы даже и мог, они не приняли бы от меня этого. По разным причинам. Но причиной причин была сама она: некоронованная власть смерти, на которую не только никто еще на посмел поднять руку, но даже никто не помыслил… И молились ей в храмах и лабораториях.
Была тихая ночь, окутанная дымом первого снега. Вся запеленатая в какие-то тончайшие шлейфы. Я шел по белой улице с черными окнами, с таинственной немотой черных комнат. На одном боку Земли спали люди. Небытие на несколько часов опустилось над ними…
И когда я вернулся домой, Лика тоже спала — раскрытая, разметавшая
— Ты сердишься? — И добренькое, молитвенное плеснулось в ее широких ночных глазах.
Эта запись была своеобразной партитурой симфонии, которую можно было назвать «Ритмы печени морской свинки». Я попробовал затем «проиграть» их на биомагнитной ленте. Это была стройная синкопированная музыка типа блюза. Во всяком случае, в ней, были четкие ритмы и приятная мелодия. Совсем по-другому, стерто и невыразительно звучала запись больной печени, — это был сплошной размытый диссонанс. Я попытался сложить две партитуры, надеясь, что здоровая подавит больную. Так и произошло, и все же гармонии не было — что-то дребезжало, квакало, шипело. Собственно, я предвидел, что так оно и будет. Ведь с амебами было нечто подобное. Я сопоставил графические кривые больной и здоровой печени, наложил одну на другую и понял: надо из биополя здоровой печени вычесть биополе больной и ту оставшуюся частоту индуктировать на раковую печень — как компенсацию ущерба.
Мне нужны были математики, мне так нужны были математики! И я подумал: а почему бы мне не пойти к ним самому?
И вот я в вычислительном центре.
Нежно пощелкивают, шелестят железные шкафы, подмигивают, будто они и впрямь живые и гениальные. Вихрево струится магнитозаписывающая лента оперативной памяти, медленно-медленно поворачиваются магнитные барабаны, хранящие «жизненный опыт» многих лет. Перебирая своими чуткими железными пальцами, считывает программу перфораторно-приемное устройство.
Здесь хочется воскликнуть: «Оракулы веков, я вопрошаю вас!»
Но я сдерживаю себя, потому что люди здесь все как-то совсем обыкновенны — ну, как хозяйки у газовой плиты…
Первый раз я только постоял рядом с этими железными интеллектуалами, а потом приходил еще и еще, пока ко мне не присмотрелись и не привыкли, пока, я стал почти что своим. Ребята оказались что надо. Не лезли в душу, понимали с полуслова и даже то, что сам еще не понял. Они делали свое дело, так сказать, обслуживали; «Освежить?» — «Компресс?» — «Не беспокоит?»
— Свечение клеток? Доминанта процесса, так — больная, здоровая, — понятно… Спектры надо разложить на Фурье-компоненты… Бу сделано…
Тут же на первом попавшемся обрывке бумаги выстраивались ряды бесчисленных формул и решений, — но это, собственно, был только вопрос, который и надо было задать железным оракулам.
Сюда, на Олимп, приходили и другие, много всяких желающих поймать истину еще при жизни. Правда, в отличие от меня они приходили с официальными заявками — от учреждений. Но этим ребятам, по-моему, все равно, лишь бы вопросы были на уровне современной науки. Во всяком случае, они не подумали спросить у меня какую-нибудь там бумажку.
Они очень похожи были друг на друга, эти трое, с которыми я вступил в контакт. Молодые, но лысеющие, лобастые, застенчивые, себе на уме. Они как будто ангела у этой богоподобной машины. Больше всего ко мне милел Миша Гривцев по прозвищу Кот — кругломордый, губы серпиком, на голове жидкий пушок. Он-то мне и помог, в конце концов, сконструировать генератор для корреляции биополя раковой печени — для морской свинки.
На все это мне потребовалось около месяца. Иногда я только удивлялся: никому в институте до меня не было дела, никто меня не трогал. Но именно это рождало предчувствие последней бури… Но мне было все равно — я с головой ушел в дело, в котором уже брезжил прообраз победы.