Я вас люблю
Шрифт:
Перед ее глазами вспыхнуло то время детства, когда они жили в Германии на водах. Ей было лет десять-одиннадцать, и отец вдруг начал кутить, проигрывать деньги, уезжал на несколько дней и оставлял их одних, а потом возвращался, смущенный, но словно бы гордый собою, своей независимостью от матери, молодцеватый, юношески стройный, с красивым, немного капризным лицом. А мать, которая в его отсутствие не выходила из своей комнаты, так что Дина была целиком брошена на попечение бонны, сухой и внимательной немки с прищуром зеленых, слезящихся глаз, – мать встречала его так, что Дине начинало казаться, что не было
Теперь Дина узнавала в той, прежней матери саму себя.
Приезд мужа был, конечно, большим испытанием. Она иногда говорила Тане, что очень жалеет Николая Михайловича и все время чувствует себя виноватой перед ним, но когда он – прямо с поезда, небритый, с испуганными глазами – неожиданно вошел к ней в комнату, где она почти всю ночь курила, одну папиросу за другой, и заснула только под утро, провалилась в тяжелые и безобразные сновидения, – когда он вошел, то всем существом своим, всем животом, она пожелала одного: чтобы это оказалось сном, и самым нелепым из всех, самым страшным!
С тех пор прошла пара недель. Тата уже несколько раз просила ее поговорить с Николаем Михайловичем, успокоить его, потому что сейчас ему некуда уйти, и все это гадко с ее стороны, и всем им за Дину неловко и стыдно; но Дина опускала глаза, отворачивалась, а однажды так цыкнула на сестру, что Тата схватилась за голову и убежала.
Ах, Господи! Что ей сейчас этот муж? Какое ей дело до этого мужа! О, хоть бы он вышел! Она поднимала голову к небу, шарила глазами в облаках и тучах, как будто надеясь найти его там, садилась на лавочку, обхватывала себя крест-накрест тонкими руками и сидела, слегка раскачиваясь, рассматривая узоры от тающей воды, трещины в асфальте, первых жуков, синевато блестевших в освободившейся от снега земле.
О, хоть бы он вышел!
На третью неделю этой муки Дина Ивановна Форгерер докурила последнюю папиросу в измятой пачке, стерла помаду со своих пухлых и, как говорили мужчины, «чарующих» губ, выбросила из сумки крошечную склянку с морфием, которую модно было всегда держать при себе и пользоваться ею в случае необходимости, потуже затянула пояс на тонкой, как у осы, талии и, проделав пешком все расстояние от Второго Дома Советов до Плющихи, бегом взлетела наверх, увидела сидящих в столовой за чаем сестру свою Таню, Алису и Николая Михайловича, подошла к сестре, обняла ее, чмокнула в прилизанный висок гувернантку и хрипло попросила Николая Михайловича уделить ей пару минут.
Николай Михайлович сдержанно и неторопливо встал, кашлянул, поправил шелковый галстук на шее и, сдерживая дрожь в руках и ногах, пошел за ней в бывшую детскую. Дина села на кровать и подняла к нему разгоряченное, сильно похудевшее лицо.
– Коля! – так же хрипло сказала она. – Ты только не возражай мне!
– Я и не собираюсь, – мягко ответил Николай Михайлович. – Тем более не понимая, в чем дело…
– Я полюбила другого человека и очень люблю его и сейчас, но он уже не существует в моей жизни. – Она запнулась на этих словах и залилась
У Николая Михайловича потемнело в глазах.
– Такое неожиданное признание… – пробормотал он. – Но я одного не понимаю… Зачем я тебе, если ты, как ты говоришь, лю… – Он с отвращением и быстро выговорил это: – Любишь другого человека?
– Но я ведь тебе объяснила… – раздраженно ответила она. – Его больше нет в моей жизни.
– Ну, этого нет, так еще кто-нибудь… – вспыхнув от отвращения, сказал он.
– Тебе хочется оскорбить меня, да?
Николай Михайлович бессильно опустился рядом с ней на кровать.
– Да нет… Что ж теперь оскорблять?
– Так будешь ты жить со мной или не будешь?
Николай Михайлович почувствовал, что сейчас или захохочет истерически, или истерически разрыдается. Страшнее всего была ее неистребимая детскость. Не будь она ребенком, разве она задала бы ему такой вопрос? Он поставил локти на колени и опустил голову в большие ладони.
– Как же мы будем жить с тобой после этого?
– Даю тебе слово, – совсем не по-детски выговорила она. – Даю тебе слово: никогда и никого не будет, кроме тебя. – И вдруг заплакала навзрыд, кусая губы и вздрагивая: – Зачем ты сейчас меня мучаешь, Коля? Даю тебе слово!
…Он долго сидел один в остывающей столовой – печь в ней была большой и прожорливой, ее топили только по утрам, – смотрел в газету, не понимая ни строчки, и думал о том, что же делать. Она была в комнате и, наверное, ждала его. Он ненавидел ее за всю ту муку, которую она принесла ему. А что, кроме муки? Неделю медового счастья в Италии? Да, Господи! Как же давно это было… Пора бы забыть. Но он ведь не мальчик, он мог догадаться. Он должен был догадаться сразу же, с самой первой минуты, как только увидел ее, семнадцатилетнюю, в коротком черном платье, с худыми руками и этим костром желто-красных волос… Зачем нужно было жениться, венчаться? Как будто с обрыва – да вниз головой!
Она дала слово. Только что она дала ему слово и теперь ждет его в бывшей детской. Хороша детка! Николай Михайлович чуть не расхохотался на весь дом. Уж всем деткам детка! Но плачет ведь, плачет, и глазки несчастные… Войти сейчас к ней и не думать, НЕ ДУМАТЬ, что кто-то ее обнимал! Не думать, и всё. Он артист, он художник. Он тоже неверен был ей там, в Берлине. А где сейчас Вера? Николай Михайлович попытался было вспомнить лицо балерины Каралли, но вместо этого лица перед его глазами поплыли какие-то бронзовые волокна, похожие на Динины волосы.
– А с Верочкой было бы так хорошо, – насмешливо и мстительно сказал он себе. – Всегда черный лебедь с тобой на кровати! Поди, уж в Париже, на Шамп Элизе… Они теперь все там гуляют!
В начале апреля по городам – Москве, Петрограду, а также Сормову, Перми и Юзовке, – как злой ураган, прокатились противоалкогольные демонстрации. Действительно, жуткое дело, уж лучше бы пили спокойно. Началась эта тягостная история, как всегда, с полководца Буденного. Потом Маяковский с Демьяном вмешались, потом к ним прибился Подвойский.