Я вчера видел раков
Шрифт:
Да, эти делают карьеру. У них есть главное: они умеют с нами разговаривать. Мы с ними – нет. Они видят нас насквозь, а мы в них ошибаемся. Безошибочно можем сказать одно: это плохой человек, и ошибаемся, – пока до беды далеко, черт разберет. Вот только если нам поручат его застрелить, мы, может, и не сможем, а…
Нас легко обмануть, мы верим словам, а они – предметам. Мы с радостью наблюдаем силу и сплоченность бездарных, разобщенность и инфантильность мудрых.
В этой суете энергичный подымается на поверхность и долго там плавает, пока не попадает под еще более энергичного.
Здесь отдыхает основной состав. Огромные массы, которым все равно. Это они рубят лес, в котором лежат, и сук, на котором сидят. Они настолько равнодушны, что исполнят любой приказ, и тратят огромные усилия, чтоб ничего не делать. Они сами не читают, пока им не прочтут, и не посмотрят, пока им не покажут. Информация через песни. Книга утомляет. Надо двигать глазами и перелистывать. И в это время нельзя есть, пить и разговаривать. А песню можно слушать хором, маршировать и входить в ворота строем.
А это актеры, писатели. Мы их держим для живости, для того, чтоб зрителям казалось, будто в обществе все есть. Артисты заучивают то, что пишут писатели. А главная задача писателя – быть искренним. Многие ужасно натренировались. Вдохновением и яростью горят глаза сквозь вакуум, в котором он творит. А чаще самозабвенно поет туда, наверх, на луну, или ждет, пока жизнь превратится в воспоминание, чтоб вдруг резануть правду через пятьдесят пять лет, когда первая честность пробивается в соломенных кудрях.
Или драматурги в своих клинических лабораториях подливают, взбалтывают и смотрят на свет чертежи сюжетов, краски характеров, пузырьки эмоций. И поэты, вздрагивающие и вскрикивающие для зрителей. Тут еще песни поют певцы и композиторы, но в одиночестве. Никто уже не подхватывает – надоело, и нет настроения. Подхватывают рублей за десять.
Еще учителя там, в углу. Люди тяжелые, ущербные, легко строчащие телегу наверх. Они тоже должны быть искренними на каждом уроке. А это трудно, так как программа утверждена министерством. И дети, которые дома слышат одно, на улице другое, а в школе третье, никому не верят, не смотрят в глаза и заняты какими-то пустяками, отчего быстро взрослеют и подхватывают общий тон для зрителя.
Да вон в белых халатах профессора, академики, ученые. Многие придают себе внешность Чехова. Работают над своим образом. Настоящих мозговиков здесь не видно. Они в горах, или в лесу, или пьют в лаборатории спирт с жидким азотом, что очень вкусно.
Академику никто не даст оперировать своего ребенка, только чужого или сироту, а также того, к кому никто не приходит, не потому, что он зарежет умышленно, нет, это происходит, как правило, случайно. От отсутствия практики, таланта, наличия апломба и вечной правоты.
Человек «вот видишь, я был прав» оставляет горы трупов, убеждая живых. А те, сообразив, что он добивается не доверия, а подчинения, грустно звенят цепями по ночам. Шепчут: «Эх, мать…» – и снова звенят тихонько.
Ну, оптимисты-юмористы вызывают смех пением и чистым взглядом. Дескать, мы очень полезны. Пожалуйста, пожалуйста, разрешите к столу, пока не расхватали. Целуем крупных, пугаем мелких. И – к столу. Ой! Цыпусик, обаяшка.
Ну, женщины делятся сразу на молодых и остальных. Среди остальных – умные, мудрые, с мужским умом, с женским обаянием, любящие жены, матери, производственницы, красавицы, пилоты, парашютисты, и кого там только нет. Целуем. Ваш, ваш и ваш… Целуем.
И молодые правильно суетятся, стараясь до двадцати семи набить до отказа телефонную книжку.
Я очень рад тебя видеть… И я рада… А я очень… И я рада… Но я-то очень рад… И я рада… За этой беседой быстро летит время, а впереди еще столько несделанного. Целуем женскую молодежь и провожаем взглядом. Их век короток.
У мужчин мысль поднимается снизу, у женщин там и остается. Все делается для зрителя. Им готов быть я.
Наблюдаю все это с расстояния четырехсот тридцати двух километров. Здесь холодно и одиноко. Сторонний наблюдатель в худших условиях и хоть приспособился и дышит, но не участвует, а ищет жизнь…
А как пишет, так употребля… так употребляет много слов и повторя… и повторяет самого себя. И чу… и чувствует острые уколы кайфа и теплую волну удовольствия. От собственного, твою… ума. От собственного твою… языка… и… твою… собственной позы стороннего наблюдателя.
Да, есть еще евреи, вечные странники. Вот у кого охота к перемене мест. Вот кто любит холодную курицу и крутые яйца, поражая самодовольных аборигенов наблюдательностью и недовольством. Долгие преследования и крики вслед выработали в них неистребимость таракана. Что для другого яд, для него пища. И все-таки среди них есть непонятно трогательные, беззащитные и талантливые. Господи, да я, например.
Благодаря тысячелетнему отбору голова у них работает, и в небольших количествах они необходимы. И та страна, что ценит голову, а не прическу, их здорово использует, вызывая во рту остальных вкус хвоста и вид задницы.
И чуть не забыл… Вон там, внизу. Средняя Азия. Боже! Киргизия, где я недавно был. Это же надо. Такая страна. Голубой он. Озеро – это он. И он голубой, хоть в ладони, хоть на теле. Голубые брызги. Какая страна. И киргизы не портят. У них свои тысячелетние дела. Повозки, лошади, сено, бараны, дыни, виноград. И не надо их головы забивать летним расписанием Аэрофлота. Кобылу к Аэрофлоту приспособить нельзя. Когда бы вы ни пришли, вы опоздали, то есть самолет летит не в то время, что пассажиры. Справочная говорит «отложили» – значит, он улетел. Вы приезжаете в указанное время – его отложили. Вы в отложенное – он улетел. Вы дежурите возле него, он сидит без керосина, то есть чем больше вы возле него, тем неподвижнее он. Группа киргизов атаковала последний «ТУ-104», забетонированный у входа в аэропорт. Не нужен киргизам Аэрофлот. Они привыкли быть там, куда хотели. И тем не менее, продолжая этот разговор, будь он проклят, только самолетом прибываешь в эту сказочную страну, которую портят только магазины и фальшь.