Я все еще влюблен
Шрифт:
— Правда? — оживился Шаппер.
— Правда, — солгал Маркс.
Больной задумался.
Энгельс не ехал совсем не потому, что считал Шаппера вне опасности. Наоборот, он был уверен, что уже опоздал. Сегодня утром пришло письмо, в котором он пишет: «Повидать Шаппера я действительно охотно приехал бы и сделал бы это еще и теперь, если бы твое письмо не заставило меня предположить, что он уже умер. В Шаппере всегда было что-то истинно революционное, и, раз уже суждено бедняге погибнуть, меня, по крайней мере, радует, что он до последней минуты так достойно себя ведет».
— Эльза, — обратился Шаппер к жене, — оставьте нас
— Хорошо, — покорно ответила жена, — но только ненадолго. Тебе нельзя много говорить.
Она поднялась с дивана и вместе с сыном вышла из комнаты.
— Я попросил их выйти, потому что опять буду говорить о смерти, — сказал Шаппер. — Энгельс со своим ученым Гумпертом ошибаются. Я действительно, Карл, умру в ближайшие дни. Я уже написал завещание. Ты понимаешь, что для меня было несложным делом распорядиться своим движимым и недвижимым — оно почти все в этой комнате, перед тобой.
Шапперу стало жарко. Пользуясь отсутствием жены, он положил обе руки на одеяло и обнажил их по локти. Даже исхудавшие и старые, они производили впечатление силы и красоты. Маркс глядел на них и думал о том, как много они в жизни переделали работы, как много они умели, сколько самого разного выпало им на долю. Они делали работу наборщика и пивовара, корректора и бочара, журналиста и лесничего; они умели писать по-немецки и по-французски, по-английски и по-латыни, умели нянчить младенцев и строить баррикады, обнимать друзей и давать оплеухи врагам; им выпало на долю ласкать теплое, сладостное тело женщины и блуждать по холодным, шершавым, грязным стенам казематов, поднимать заздравные кубки и рыть могилы для погибших друзей.
— Пятьдесят семь лет, — тихо и спокойно продолжал Шаппер, — ведь это, пожалуй, не так уж и много. Умирать в таком возрасте тяжело. Но есть обстоятельства, старик, которые облегчают мне мою участь… Прежде всего, — ты отец трех дочерей, и ты поймешь меня — почти все мои дети так или иначе устроены. Моя старшая дочь, как и твоя Лаура, уже замужем…
Маркс подумал, что да, такое обстоятельство и для него, окажись он сейчас на месте Шаппера, было бы утешением и что в то же время на его душе, конечно, лежала бы тяжестью тревога за будущее Женни и Элеоноры. Правда, Женни своими нынешними статьями по ирландскому вопросу, напечатанными в парижской «Марсельезе» и наделавшими столько шуму здесь и на континенте, показала себя очень способным журналистом; Маркс гордился этим, но все-таки для счастья быть даже великолепным журналистом женщине, увы, недостаточно.
— Старший сын, — удовлетворенно перечислял Шаппер, — приобрел профессию переплетчика, двое младших стали ювелирами и, представь себе, уже зарабатывают по фунту в неделю. Ведь это неплохо, а? Что ты скажешь?
— Неплохо, — отозвался Маркс.
— Думаю, им не составит труда прокормить мать — она останется с ними. А самого младшего, я надеюсь, возьмет к себе мои брат, он живет в Нассау.
— Да, все устроены, — подвел итог Маркс.
— Устроены… устроены, — Шаппер, видимо, или потерял нить своих рассуждений, или устал, он закрыл глаза и смолк.
— Вторая причина, почему мне не так тяжело, — продолжал он через несколько минут, отдохнув и собравшись с мыслями, — это ты, это то, что ты пришел ко мне, и я могу проститься с тобой и попросить у тебя прощения за те годы, когда я был вместе с Виллихом против вас.
Перестань! — тотчас прервал Маркс. — Здесь давным-давно
— Нет, Карл. — Шаппер опустил свою горячую пятерню на запястье Маркса. — Тебе всю жизнь поразительно везло на неблагодарных людей. Ими оказывались даже те, что были близки и очень многим обязаны тебе. С покойным Прудоном ты просиживал ночи напролет, вдалбливая ему премудрость Гегеля, а он потом изображал тебя кровопийцей. Вейтлинг, которого ты тоже, не жалея сил, просвещал и поддерживал, публично объявил, что ты стремишься лишить его доступа к переводам, чтобы самому получать хорошие гонорары за них. А ты и после этого не закрыл перед ним своего кошелька… А сколько ты сделал для Фрейлиграта! И представляю, каково тебе было читать статью негодяя Беты, который называл тебя злополучным виртуозом ядовитой злобы, отнявшим у поэта голос, свободу и дыхание.
В числе этих свиней оказался на время и я. Прости меня, Карл, — он сжал руку Маркса изо всех сил, что у него еще оставались. — Прости. Ты понимаешь, что сейчас я не могу ни лгать, ни притворяться. Смерть — это слишком серьезное дело, чтобы перед ее лицом интриговать и суетиться.
— Ну, хорошо, хорошо. — Маркс осторожно взял руки Шаппера и спрятал их под одеяло. — Я и пятнадцать лет тому назад ни секунды не сомневался в твоей искренности.
Они опять помолчали. Шаппер повернулся со спины на бок, отчего стал казаться еще огромней.
— Хочешь знать, в чем третья, самая главная причина? — спросил он.
— Да, — ответил Маркс. — Конечно.
Отчаянный приступ кашля потряс больного. На губах у него выступила кровь.
— Помолчи, помолчи! — всполошился Маркс. — Прошу тебя, помолчи.
Он хотел позвать Эльзу, но Шаппер остановил его:
— Не надо. Подай мне вон ту белую посудину, что на окне.
Он сплюнул кровь и попросил убрать из-под головы одну подушку. Маркс убрал подушку и укутал больного До подбородка. Несколько минут оба молчали. Потом Шаппер совсем ослабевшим голосом сказал:
— Передай всем друзьям, что я до конца остался верным нашим принципам… Я не теоретик, я человек действия… В годы реакции мне приходилось много трудиться, чтобы прокормить большую семью… Жизнь я прожил как простой рабочий и умираю пролетарием.
Маркс отошел от кровати и, чтобы успокоиться, сделал несколько шагов по комнате. Когда он снова приблизился к больному, тот сказал:
— Это и есть, Карл, третья, самая главная причина.
Маркс опять молча прошелся по комнате. Пять шагов от постели к окну, пять шагов от окна к постели. Пять шагов туда, пять шагов обратно… Он шагал и думал, что утешать и притворно обнадеживать этого человека, который так ясно все видит и так мужественно, достойно и красиво ждет смерти, не только бесполезно, но и кощунственно.
Когда он снова сел на стул, Шаппер сказал:
— Вот я ухожу. Ты знал меня двадцать пять лет, ты видел меня в самой разной обстановке. Скажи мне, каким я останусь в твоей памяти? Как буду чаще всего вспоминаться? — он опять выпростал обе руки и спокойно положил их поверх одеяла. — Неужели вот таким — беспомощным, старым и жалким?
Маркс еще раз посмотрел на эти прекрасные, уставшие, уже все предназначенное им сделавшие руки и тихо ответил:
— Ты навсегда останешься в моей памяти таким, каким я видел тебя семнадцатого сентября сорок восьмого года.