Я все еще влюблен
Шрифт:
— Отец? — Энгельс мягким нажимом на локоть повернул собеседника, и теперь они зашагали по проходу вдоль зала.
— Да, отец. Когда вы учились в гимназии и жили у меня, мы нередко обменивались с вашим отцом письмами. Помню, как огорчил его недостаток вашего усердия по каким-то предметам. Он тогда писал о вашей беззаботности, о том, что у вас развивается беспокоящая его рассеянность и бесхарактерность. И тут же он признавал, что даже из страха перед наказанием вы не захотите научиться слепому повиновению. Он любил и, конечно, любит вас, он видел вашу одаренность и своеобразие,
Длина зала составила шестьдесят семь шагов. «Шестьдесят семь, шестьдесят семь», — твердил Энгельс, запоминая цифру. То, что Ханчке поведал сейчас о письмах отца, напомнило ему, как Маркс недавно показывал старые письма своего отца. Достав из стола пачку аккуратно перевязанных листков, он сказал:
— Посмотри, что писал мне отец, когда я учился в Берлинском университете.
Маркс развязал пачку, нашел нужные письма и подал их. Фридрих быстро пробежал взглядом по страницам: «Я хочу и должен тебе сказать, что ты доставил своим родителям много огорчений и мало или вовсе не доставил им радости… с пренебрежением всех приличий и даже всякого внимания к отцу… Разве это мужской характер?..»
Отец Маркса — он умер лет десять тому назад — был на четырнадцать лет старше отца Энгельса: первый занимался адвокатурой, имел чин советника юстиции, второй — заводчик и купец; очень различны, даже контрастны они и по характеру, по взглядам, по отношению к жизни. Но вот, оказывается, как они близки и похожи в тревогах о своих сыновьях, в укорах им, в сомнениях и страхе за их будущее.
— Помнится, доктор Ханчке, — сказал Фридрих, вновь усаживаясь с учителем на старое место, — вы тоже очень часто повторяли: «Молодежь становится все хуже». Это было у вас как поговорка, как присловье.
— Оставим мои поговорки, Фридрих. — Ханчке положил руку на плечо собеседника. — Лучше расскажите, как вы решились выступить со своими «Письмами из Вупперталя».
— Вы догадались, что их автор — я?
— Для меня это не составило труда. Я сразу узнал вашу наблюдательность, ваш слог. Но многие в городе до сих пор считают ваши «Письма» сочинением самого Карла Гуцкова.
— Это было так давно! — Энгельс махнул в темноту рукой. — Но все-таки интересно, что вы думаете об этих «Письмах»?
— Мне больше всего запомнилось то, что вы писали о культурной жизни наших горожан и о положении дел в гимназии. Если не ошибаюсь, — Ханчке незаметно снял руку с плеча Фридриха, — вы утверждали, будто в Бармене и Эльберфельде достаточно уметь играть в вист и на бильярде, немного рассуждать о политике и сказать удачный комплимент, чтобы прослыть образованным человеком. Вы говорили, что под настоящей литературой жители обоих городов разумеют лишь сочинения Поля де Кока. Марриэта, Нестроя и им подобных. Думаю, мой друг, что вы тут были не правы. Это, так сказать, плод юношеской экзальтации.
— Я имел в виду, конечно, не всех жителей, — сказал Энгельс, — а, главным образом, купечество.
— Но с другой стороны, — продолжал учитель, — вы были глубоко правы, называя членов попечительского
— Я писал и о многом другом, — негромко проговорил Энгельс.
— Да, и о многом другом, — как эхо отозвался доктор Ханчке.
Они помолчали. Фридрих подумал было, не пора ли уже прощаться, как вдруг старый учитель в очевидном волнении встал, прошелся туда и обратно несколько шагов, остановился против Энгельса и, обводя рукой зал, воскликнул:
— Фридрих!..
«Ридрих!.. идрих!.. идрих!» — тотчас откликнулась темнота.
— Вы помните, как здесь, в этом зале, на гимназическом празднике в сентябре тридцать седьмого года вы читали свое стихотворение, написанное на древнегреческом?
— Помню, — ответил Энгельс, удивленный внезапным волнением учителя. — Оно называлось «Поединок Этеокла и Полиника».
— Да! — с непонятной решимостью сказал Ханчке и, отступив на три шага, почти слившись с темнотой, вдруг начал декламировать — торжественно, внятно, с видимой любовью к каждому произносимому слову:
Бросились тут друг на друга, подобно львам кровожадным, Братья родные, отца одного родимые дети. Тут опустилась и ночь, золотой развязавши свой пояс. Меч свой направив тяжелой рукой, один поразил им Брата — и черная кровь полилась мгновенно из раны.— Доктор Ханчке! — изумленно воскликнул Фридрих. — Это мои вирши? И вы помните их наизусть? До сих пор?
Старик ничего не ответил, лишь сделал паузу, перевел дыхание и закончил:
Но когда острый меч вонзился в грудь Этеокла, Меч его, панцирь пронзив, поразил царя Полиника. Оба упали на землю, и мгла им очи застлала. Братья лежали, друг друга сразив длиннолезвенной медью. Так Эдипа, царя беспорочного, род пресечен был.— Доктор Ханчке! — Энгельс поднялся и сделал шаг на-стречу Ханчке. — Ну как это вы могли столько лет помнить такую белиберду!
— Во-первых, мой мальчик, — учитель тоже сделал шаг навстречу, вышел из тьмы, — за долгие годы моей работы в гимназии у меня было не так уж много учеников, которые слагали стихи на древнегреческом. А во-вторых, это вовсе не белиберда. С самого начала ваше стихотворение привлекло меня тем, что в нем показан ужас и гибельность братоубийства. И чем дальше шло время, чем более тревожным и смутным оно становилось, тем чаще я думал о том, что вы написали это стихотворение именно в предчувствии нынешних времен.