Я всемогущий
Шрифт:
Мысли бились в моей голове, как птицы в чересчур тесной клетке. Что происходит? Кропотов подослал мне доносчика, чтобы он что-то у меня выведал? Абсурд! Как он мог знать, с кем я говорил в самолёте? И как мог этот человек остаться живым? Он выпрыгнул с парашютом вслед за мной? У него был второй парашют, поэтому он так легко отдал мне первый? Тогда при чём здесь фраза «Ты всё это придумал»?
Где-то глубже перепуганной пичугой рвалась мысль о том, что я схожу с ума и на самом деле пребываю не в тюрьме, а в сумасшедшем доме. Мысль была неприятной, но
— Платон, подойди!
Я двинулся в ту сторону. Люди передо мной расступались. Я взглянул на смотрящего и не поверил глазам. За столом сидел всё тот же бортпроводник с голым торсом, покрытым татуировками.
— Братан дело говорит, — заявил он. — Не было ничего, ни самолёта, ни катастрофы. Придумал ты это. И всех нас придумал.
С разных сторон послышались одобрительные возгласы. Я оглянулся и с ужасом понял, что стою, окружённый арестантами с одним и тем же лицом — лицом бортпроводника погибшего самарского рейса. Они кивали и поддакивали татуированному, смотря на меня одинаковыми печально-меланхоличными глазами.
— Эй, там, на вокзале! — крикнул татуированный бортпроводник в сторону унитаза. — Прикройте шнифты, сейчас тормоза раскоцают!
Как бы в ответ на его слова послышался лязг открывающейся стальной створки.
Что было за ней — я уже не увидел. Так как проснулся. От звука отворяющейся двери.
— Колпин! — Охранник вдохнул камерного воздуха и закашлялся. — Колпин, с вещами на выход!
Я одурело смотрел на него, пытаясь освободиться от щупалец сна. Виталик, стоявший рядом, шикнул на меня и стал торопливо собирать мои пожитки.
Когда на выход требуют с вещами — это значит, что из камеры тебя уводят надолго или насовсем. Сердце жалобно дёрнулось — может быть, на волю? Но неожиданные освобождения бывают, как правило, лишь в тюремном фольклоре.
— Куда теперь? — спросил я милиционера, ведущего меня по унылым коридорам.
Охранники редко снисходят до разговоров с заключёнными. Но, может быть, у конвоира было хорошее настроение, поэтому он снисходительно ответил:
— В другую камеру тебя переводят. Общего режима.
«Общими» камерами на «спецу» пугали. Прибалт Виталик рассказывал, что при комплектации «спецов» тюремное начальство хоть как-то старается разредить население. В общих же «хатах» людей напихано, как сельдей в бочке.
Я мысленно помянул Кропотова недобрым словом и стал готовиться к худшему.
Едва зайдя в свою новую камеру, я немедленно захотел обратно, в 39-й «спец», к Виталику, Чёрному, даже к Лёхе, если бы он был ещё жив. Камера общего режима под запоминающимся номером сто одиннадцать была раза в три длиннее той, в которой я провёл первые дни заключения. Арестантов же здесь было больше раз в пять, так что пространство у дверей напомнило мне автобус в час пик.
Кое-как вырвав из толпы свои пожитки, я направился к окну, понимая, что первым делом нужно пообщаться со смотрящим. Самостоятельно ко мне никто не подходил, а как иначе определиться хотя бы со своим местом, я не знал.
У окна, как и на «спецу», было гораздо просторнее. Телевизор надрывался и здесь, однако люди, сидящие за столом, не обращали на него внимания. Они неторопливо, по два глотка пили густой чёрный чай из большой железной кружки, передавая её из рук в руки.
Я в нерешительности остановился рядом, не понимая, уместно ли сейчас приветствовать «братву». Один из сидящих поднял глаза, тщательно ощупал меня взглядом и заговорил сам:
— Новенький? Как звать? Откуда?
Голос его неестественно скрипел, как у испорченной говорящей куклы. Да и сам он выглядел своеобразно — большая голова с редкими пучками волос была непропорциональна худощавому, почти измождённому телу. Лицо же рождало смутные воспоминания об образах матёрых рецидивистов, рисуемых советским кино.
— Платон Колпин, — кратко ответил я. — Камера тридцать девять.
Большеголовый удивлённо приподнял бровь. Слегка качнул головой и продолжил:
— Статья у тебя какая?
— Статья двести пятая, часть три.
— Тяжёлая статья, — задумчиво произнёс мой собеседник. — А ты в курсе, что тридцать девятая — это ментовская хата?
Я замер. Выражение было мне не знакомо, однако, судя по всему, ничего хорошего оно не означало.
— Нет, не в курсе, — осторожно сказал я. — А что это значит?
В разговор вступил молодой чернявый арестант, сидящий в кругу. Держался он непринуждённо, даже весело.
— А значит это, бродяга, что хата та нашпигована ментовскими курицами и стукачами. И если кому про делюгу растрепал, то корячится тебе вышка без вопросов.
Большеголовый жестом остановил чернявого и вновь обратился ко мне скрипучим голосом:
— Недавно по дороге малява пришла, что в тридцать девятой Лёха Гнида дуба дал. Ты видел это?
— Видел, — я сглотнул. — Говорят, у него с сердцем плохо было.
Большеголовый внимательно смотрел мне в глаза. Я выдержал его взгляд. Наконец он сказал:
— Меня звать Семён Бакинский. Если что, обращайся. А вещи можешь кинуть там, — он показал на место в средней части камеры, но ближе к окну, чем к двери. — Эй, Левон, к вам пассажира отправляю, — крикнул он, обращаясь к рослому арестанту, занятому игрой в карты в глубине камеры. Тот в ответ махнул рукой.
Мои соседи оказались вполне добродушными ребятами, сидевшими в ожидании суда уже не первый месяц. Ни они, ни другие обитатели камеры не интересовались моим прошлым и тем более обстоятельствами моего дела. Как я понял, расспрашивать об этом в тюрьме считалось дурным тоном и могло указывать на то, что излишне любопытный собеседник, втираясь к тебе в доверие, собирает информацию для следствия. Я мысленно сказал себе спасибо, что не распространялся на эту тему в предыдущей камере. Впрочем, вряд ли я мог бы рассказать что-нибудь о гибели самолёта кроме того, что уже говорил следователю.