Я встану справа
Шрифт:
— Вы к нам работать?
— К вам, — сказал Шарифов, — работать.
— Новый главный врач?.. Здравствуйте, коллега. Значит, вы и есть мой преемник?.. Представляюсь — Анфимский…
— Шарифов Владимир Платонович…
— Фамилия у вас не вполне русская…
— У меня отец из башкир.
— Значит, «киргиз-кайсацкия орды»… — понимающе кивнул Анфимский. — Значит, здешняя жизнь — для вас. Будете джигитовать… А водку вы пьете? Если вы по мусульманскому обычаю трезвенник, то здесь придется вам изменить исламу.
В комнате с эмалевой табличкой «Канцелярия» на
Снятый главврач знал, что Шарифов приедет именно сегодня, и натюрморт на подоконнике показался Владимиру Платоновичу приготовленным специально к его встрече. Но в городе про Анфимского говорили много плохого, и пить с ним Шарифову никак не хотелось, а согреться было просто необходимо — он промок и продрог и побаивался простуды.
Он разложил свой чемодан и, попросив Анфимского выйти, быстро переоделся. Тот хихикнул, — мол, Шарифов, как красная девица, боится при мужчине, — но вышел. А когда вернулся, Шарифов был уже в легком сухом пальтеце, которое было в чемодане, и сказал, что сейчас забежит представиться по начальству в райисполком. Пусть Анфимский подождет полчасика, через полчаса они осмотрят больницу и примутся за передачу дел.
Он так продрог, что заскочил в чайную прежде, чем в исполком, съел там чего-то, выпил перцовки и только потом сообразил — в исполкоме учуют запах и скажут: «Поменяли в больнице шило на швайку». Но там, на счастье, никого не оказалось, а Анфимский, когда он вернулся, чужого запаха учуять уже не мог.
Крыша в больнице протекала. В палатах стоял холод, и Анфимский не снимал овчинного жилетика, даже когда они осматривали операционную.
По больнице шныряли кошки, жирные и самоуверенные. Кошек было шестнадцать. Их хозяйка, фельдшерица Богданова, работала в этой больнице двадцать восемь лет. Она была худая, подслеповатая, болтливая и одинокая. Потом он узнал, что Богданова целые дни пила совершенно черный чай без сахара, а на дежурствах штопала больничные простыни и кальсоны и обсуждала семейные дела врачей и санитарок. Кошки укладывались толстыми клубками у ее ног, они напоминали коротеньких удавов.
Богданова, первая в больнице, прямо при Анфимском получила разнос. Она со слезами доказывала Шарифову, что кошки чистые, она их каждый вечер купает в мыльной воде, чтобы кошки не занесли инфекции… Кошек не было видно только в родильном — там царил жесткий акушерский порядок, кошки обходили владения Кавелиной за версту.
Анфимского, пока он передавал дела — процедура оказалась короткой, — развезло, и он принялся жаловаться на Кавелину и Кумашенскую. Это они добились его увольнения.
И в тот день Кумашенская — единственная — унюхала, что от Шарифова слегка разит водкой, и потом — сама рассказывала — тоже все принюхивалась. Чуть ли не с месяц.
Но Шарифов ничем больше себя не компрометировал. Сразу по приезде затеял ремонт: его начали на третий день своими силами — иначе жить было нельзя. Шарифов перевел хирургических больных в ее палаты и, надев старые трехпалые варежки, вместе с конюхом обмазывал стены в палатах
— Ну к чему вы это сами, доктор? — приговаривала она заботливо. — Хирургу нужно беречь руки от грязи и ссадин. На фронте я сама была хирургом…
Она была статная женщина. Моложавая. Ни за что не дашь сорока трех лет.
Шарифов в ответ ей только усмехался, а когда ему казалось, что она этого не видит, даже поглядывал на ее красивые русые косы, тугим узлом уложенные на затылке. Но стоило глянуть, и он обязательно встречал при этом глаза Кумашенской, очень светлые серые глаза, смотревшие с каким-то властным любопытством. Всегда так получалось. Она все замечала и обо всем судила с неожиданной, непонятной недружелюбностью.
Надя появилась в больнице через два года. Вход в ее комнату был с того же крыльца, что и к Кумашенской. И Шарифов старался заходить к Наде, когда ее соседки не было дома, хоть он чист был своими делами и помыслами.
Увидел Надю в первый раз, и ему захотелось, чтобы она стала его женой. А жениться серьезный человек с ходу не может — так он считал.
Он целый год не мог сказать Наде, что любит ее и хочет на ней жениться. Трудно это было очень. У него вообще на такие слова язык туго поворачивался, и все помнилось, что он хромой, и рыжий, и старше Нади, и еще рядом с Надей вертелся рентгенолог Михаил Ильич. Двое молодых врачей — рентгенолог и педиатр Елена Васильевна — приехали вслед за ней, через месяц. Они втроем составили шумную такую компанию и говорили, казалось, на каком-то своем языке. И Шарифову было от этого трудно. Но он все-таки приходил к Наде вечерами, когда был свободен. Сидел, молчал… Нет, иногда говорил все-таки.
И всякий раз, когда шел к Наде, боялся встретить Кумашенскую, ее спокойный светло-серый взгляд, который, казалось, всегда говорил что-то вроде: «Ага! Значит, вот так!..»
Сегодня ему надо было скорее закончить с Кумашенской, и еще идти на операцию, и крутиться со всякой разностью весь день, и собраться в дорогу, чтобы на утреннем автобусе тронуться в путь, в Москву. Кумашенская знала все это, но не торопилась. Как ни в чем не бывало вела обстоятельный до занудства разговор:
— По хирургическому отделению у вас перерасход на медикаменты… Операционная сестра Евстигнеева все время получает полставки палатной, а не дежурит. Я буду вынуждена это исправить. И вообще уезжаете не вовремя. Через неделю отчет о финансовой деятельности больницы на райисполкоме.
Его бесило, что Кумашенская хочет все переиначить по-своему, и он еле удерживался, отвечая:
— А вы объясните, что у меня два месяца лежал старик Волобуев. Он остался жить, но на лекарства уходило пятьдесят рублей в день. Так и получился перерасход.
— Вам больше всех было нужно. Областная больница отказалась, а вы экспериментировали. Неизвестно, сколько он протянет. А перерасход накопили в три тысячи. Не знаю, как на это посмотрят, — твердила Кумашенская.
— Это зависит от того, как вы будете объяснять, — говорил Шарифов. — Вы не на Луне были все это время.