Я встану справа
Шрифт:
Евстигнеев снова резко сказал — уже инспектору:
— Каким он был, вы напишите в характеристике, и суд учтет. — Он понял, что сказал слишком резко. Замялся. — Товарищ Кумашенская! Я должен сегодня допросить кое-кого. Удобнее здесь, в больнице. Где можно расположиться?
— Можно в ординаторской, можно здесь, в кабинете. Пожалуй, здесь удобнее: телефон есть. — Кумашенская была очень предупредительна.
Эксперт взял свой чемоданчик, и Евстигнеев тотчас стал раскладывать на столе бумаги из планшета. Он говорил, листая блокнот:
— Значит, сначала вас… Так, Кумашенская… Затем медсестру Бурмистрову Клавдию… санитарку Агееву… и еще
Владимир Платонович вздохнул, когда Евстигнеев так назвал его.
— Может быть, я выскажу кое-какие соображения, — сказал хирург из областной больницы.
Следователь отрезал:
— Соображения нас не интересуют. А на операции вас не было, опоздали. — Весь его вид говорил, что всем пора уже уходить из кабинета и не мешать ему, Евстигнееву, заниматься своей крайне неприятной работой.
Все вышли. Кумашенская послала за Клавой и тетей Глашей и вернулась в кабинет.
Инспектор бережно поддерживал Шарифова под руку, словно родственника на похоронах. Он говорил очень обычные вещи, что, может быть, все обойдется, хотя следователь, кажется, из ретивых. А Владимир Платонович подумал, что у Евстигнеева появилось в тоне что-то такое, чего не замечал он ни раньше, ни даже на дневном допросе, и, конечно, дело дойдет до суда. Евстигнеев помянул про суд не случайно.
У машины инспектор замялся и сказал, что его просили передать, чтобы Шарифов, пока все это не кончится, не работал в стационаре и ни в коем случае не оперировал. Отпуск, конечно, откладывается. Хирург временно есть, а административные дела у Кумашенской.
Ему это было действительно очень неприятно говорить. Шарифов усмехнулся и сказал инспектору успокаивающе:
— Ну, бросьте… Я ж понимаю…
Он сидел потом на крылечке. Кумашенская вышла в сумерках. Спросила:
— Ждете?
— Жду.
— Ну, ждите, — сказала Кумашенская. Постояла и пошла.
Появились звезды. Небо совсем почернело. Звезд было много. Ярких. Далеких. Шарифову вдруг почудилось, что и он висит в пустоте, потеряв земное притяжение.
Он думал, что кто-нибудь расскажет ему, о чем говорил следователь, допрашивая. Но Кумашенская ничего не сказала, будто он посторонний, а Клава вышла с другого крыльца.
Шло время. Много прошло. Он думал, что вот, собственно говоря, из-за него умерла больная. Бывало, что больные умирали. Такая профессия. Каждый раз, когда умирали, было очень горько, и тогда судорожно перебирал в памяти все, что сделал, чего не сделал, и искал, как можно было бы помочь. И коль вдруг приходило в голову, что, мол, если сделал бы так-то и так, и, может, жил бы человек, становилось тяжко. А сейчас — еще хуже, сейчас совсем другое.
А раз другое, — значит, тюрьма. Вот столько работал и столько сделал. Больницу поднял. Люди ходят вылеченные. А теперь — тюрьма. Сначала возьмут подписку о невыезде, потом отведут с двумя милиционерами. Он видел, как водили арестованных из милиции в Белоусовский суд. Их остригали наголо и, когда вели, приказывали держать руки сложенными за спиной. Вот так поведут. Много людей встретится, будут смотреть с любопытством: «Доктора ведут». Кумашенская взглянет как на постороннего. Она будет главным врачом, ей незачем якшаться с арестантами. Встретится Семеныч. Волобуев. Скажет: «Возьми моего табачку», а милиционеры не разрешат взять. Он Семеныча спас. И еще многих спас: парня с почкой, лопнувшей от удара бампером сбившей его автомашины; инспектора; женщин, которым кесарево делал; на фронте спасал; здесь —
Он вздрогнул: тетя Глаша, операционная санитарка, тронула его за плечо, поманила в сторону, оборачивалась ей окна, на открытую дверь крыльца, торопливо шептала:
— Вы не говорите про пузырек. Лидушка его выбросила. За что сидеть-то вам? Женщину эту не воскресят, если вам сидеть. Он подождать вас просил, Лидушкин-то прокурор. «Бумаги, — говорит, — все перечитаю и в город позвоню». Мне не велел с вами разговаривать.
Ушла. Шарифов не стал вновь садиться. Все мышцы занемели. Долго и нетвердо прохаживался по траве. Поглядывал на окно кабинета. Евстигнеев сначала говорил по телефону, а потом просто сидел и все не звал.
Шарифов разглядел циферблат часов — было уже больше двенадцати. Он хотел сказать следователю, что хватит морить ожиданием. Но все продолжал ходить по траве.
Еще много времени прошло. Следователь вдруг распахнул оконную раму и позвал к телефону:
— Вас. Москва.
Пока Шарифов говорил с Надей, он укладывал в планшет бланки протоколов. Он оставил на столе только один, очень маленький — в четвертушку — бланк.
Когда Владимир Платонович положил трубку, Евстигнеев протянул этот бланк:
— Прочитайте и подпишите. Это об аресте. Приказало начальство.
Шарифов подписал.
— Я вас сам препровожу, но допрашивать больше сам не буду. Я вынужден отстраниться от ведения дела. В нем замешана моя законная супруга. — Евстигнеев говорил все это с трудом, глаза у него были будто после долгой бессонницы. — Послезавтра приедет Куликов из областной, он примет дело к своему производству.
Он отвел Шарифова в раймилицию и препоручил дежурному по отделению, отдав ту небольшую бумажку, которую Шарифов перед этим подписывал. Когда следователь ушел, дежурный прочитал ее несколько раз.
— И как это вы, Владимир Платонович, такую статью заработали?
— Какую?
— Да сто тридцать девятую… Убийство по неосторожности или при превышении пределов необходимой обороны.
Он сказал, что обыскивать доктора ему не очень удобно, и попросил, чтобы Владимир Платонович сам вынул все из карманов для осмотра, сдал документы и часы. Повздыхал. Позвонил начальнику. Начальник вначале ругался, что его разбудили, а потом разрешил поместить Шарифова не в камеру, а в какой-то пустой кабинет. Там Шарифов пробыл всю ночь, а утром в отделение пришел маленький прокурор и спросил, почему арестованный на особом положении. Однако в камеру Шарифова так и на перевели и через сутки отпустили, заставив подписаться под другой бумажкой, на бланке уже не районной, а областной прокуратуры, с заголовком «Об изменении меры пресечения».
За эти сорок часов ареста Шарифов не спал совершенно и все время пытался определить, сколько же времени прошло. Мысли от бессонницы путались, в голове все настолько смешалось и мельтешило, что он позднее не мог припомнить, о чем думал эти сорок часов. Только одно всплыло — вертелась у него там какое-то время мысль: не разбей Надя эфирницу, когда оперировали Волобуева, не было бы всего этого…
Глава шестая
БОЛЬНОЙ ВОЛОБУЕВ