Если никто не услышит? Даже грядущее племя,То, для которого ты шествуешь грозной тропой,Сердцем не дрогнув, воспой и тогда беспощадное время.Невыразимое — вырази, тяжкую ношу — воспойИ неподвластен сомненью твой твердый ответ изначальный,Пусть даже ныне твой голос поглотит небытие.Ты и на это готов. Ты знаешь: когда-нибудь дальнийЯвится правнук, который полюбит и слово твое.Каждому дан свой голос. Твой — на исходе былогоВ черной ночи пророчит зарю грядущих годов.Твердо избрал ты свой путь. Но кто услыхал твое слово?Будет ли дом для него? Нет, он еще не готов.(Перевод Г. Ратгауза)
Твердо и неуклонно Стефан Хермлин шел своим путем, никогда и ни при каких невзгодах с него не сворачивая. Любимые Хермлином французские поэты, и прежде всего Бодлер, с ранней молодости учили его безжалостному отбору каждого слова, непогрешимости каждого выражения. О «суровых боях» за слово Хермлин говорит с впечатляющей силой и в своих стихах, которые сегодня прочтет наш читатель («Сонет», 1956). Немецкая речь в стихах Хермлина стала необычно чеканной и строгой. Сегодня, приветствуя поэта и оглядываясь на его подвижнический труд многих десятилетий, мы, его друзья, давние и новые почитатели, воздаем ему заслуженную дань уважения.
Несколько слов
об отборе наших текстов. Две трети гражданских стихов Хермлина (а их у него — большинство) уже переведены, и некоторые — хотя и немногие из них — переведены с подлинным вдохновением («Париж» — Д. Самойловым, «Пепел Биркенау» — Л. Гинзбургом). Поэтому гражданскую лирику Хермлина, во многом определившую его облик, его глубоко трагический цикл «О больших городах», мы представляем лишь двумя стихотворениями. И прежде всего это знаменитая «Боль городов», которую поэт печатал в начале почти всех своих сборников, написанная строгими и грозными терцинами, — суровое напоминание о 1942 годе, когда почти вся Европа была оккупирована Гитлером. Поэт очень сдержан в своих эмоциях: скорбь о родном и опозоренном Берлине среди песчаных пустырей и сосен соседствует здесь с образами истерзанных или непокоренных столиц: Мадрида, Парижа, Варшавы, Лондона. Поэт целомудренно не называет по имени Москву (усиливая этим поэтическое воздействие), но в посвященных ей строфах передает все напряжение борьбы: Да славится твоя борьба! Я возглашаю,Что мощь твоя изменит мир. Я это знаю.И посягнувших на тебя я проклинаю.
Сходным пафосом дышат и написанные в том же 1942 году строки Ахматовой: «Час мужества пробил на наших часах».
Мы верим, что грозную поэтическую силу этих строк уловят даже те читатели, которые не разделяют безусловной убежденности поэта в правоте революционного дела (высказанной в столь драматический момент войны…).
Остальные стихотворения либо вводят нас в сложный, подчас герметичный мир юношеских исканий поэта, где античный миф предстает в сюрреалистическом обличье (что существенно для истоков поэтики Хермлина), либо раскрывают картину мучительного душевного разлада и колебаний (знакомую и читателям прозы Хермлина), тех сомнений, которые всегда предшествуют у этого поэта твердой решимости до конца бороться за победу добра. Лишь очистившись в горниле этих сомнений, поэт обретает силу, чтобы ясно и твердо сказать о своем назначении: «Я знал, что каждый звук мой — звук любви».
Баллада о Королеве Большой Беде
Голоса, говорите! Я помню вас,Голос пчел из германских долин,Голос пустоши в звонкий июльский знойИ суровой державы равнин.Золотые и красные города,Я запомню ваш древний звон:На крыле одиночества в поздний часКо мне доносился он.Вы мне говорили про демонский ликОблаков над озерной водой.Вы вели меня в призрачный парк городской,Залитый белой луной.О тоске беззащитных мостов на ветруЯ узнал впервые от вас,О безмерно далеких, дивных морях.Почему вы молчите сейчас?И ласточкин щебет, и сладостный страх,И террасы дерзостный взлет —Я тысячи этих видений знал,Их помнил наперечет.Речь усопших поэтов во мне жива,Как прежде, я к ней приник.Я тонул в этом море Большой Беды,Но усопший не слышал мой крик.И сегодня сияет солнечный взорНад заливами, в небе, везде.Вы так искушали меня, голоса,И бросили в лютой беде.И я чувствую, ветер стал мне чужимИ равнина пуста, холодна.Не достигла величия юность мояИ до срока в душе седина.Не боятся дети бессильной руки,Не страшится ласточка зим.В ниневийской земле, в вавилонской земле [3]Стих был казним и гоним.Кто не жаждет жара нетленной любви,Никогда не сгоравшей дотла?Но тебе по летней тропе не пройти,Твой удел — не пожар, а зола.Ты не один; погляди кругом:Поэты повергнуты ниц,В вонючей канаве их братство лежитПод надзором мертвых глазниц.Где та улыбка в тени листвы,Что бессмертной казалась нам вдруг?Размалеваны эти губы теперь,Истерзаны множеством мук.Своим дыханием прерывистым славьКоролеву Большую Беду,Владычит она над страною скорбейС кровавого трона в саду.Ничего не осталось, кроме Беды.Это значит: в кулак сожмемУсталую руку. Остывший взорЯрость зажгла огнем.И сонаты, и мертвых поэтов словаСурово отринул ты,Из прибоя памяти выходя,Из моря ночной темноты.Ты бесслезный, беспамятный держишь путьСквозь железное время — туда,Где владычит одна над страною скорбейКоролева Большая Беда.
3
Ниневия (столица Ассирии) и Вавилон — столицы могучих деспотических держав древности, порабощавших многие народы, — здесь воплощают насилие и тиранию (с явным намеком на родину поэта). (Здесь и далее — прим. перев.)
1942 г.
Боль городов
Боль грозных городов! Я грозно возглашаю:Она изменит мир. Я это твердо знаю.На голову убийц я кару призываю.Они давно сорвали жадными рукамиЛиству дерев, надежный, верный кров над нами,И наши души изнуряет злое пламя.Дымятся кровью наши чистые фонтаны,Дымятся кровью наши чистые фонтаны,Поруган юный лес, осквернены поляны,И не найти нигде веселой свиты Пана.Теперь разбойниками стали наши дети,Хохочут дерзко или гибнут на рассветеВ чужом краю. И челн стальной я вижу в Лете.Теперь родили наши жены исполина,Безглазую Войну, любя ее, как сына.Колосья выжжены, опалена равнина.Они и нам стократной гибелью грозили,В темницах те, кто дерзко дал отпор их силе,За то, что мы чело к свободе обратили.И кости наших сыновей перемололаМашина хищных войн. Хмельны от произвола,Владыки пьют вино из черепов тяжелых.За вековой стеной, в необоримом зноеПростерся древний город в мертвенном покое.О город трупов, где поникло все живое…О город солнечный на Тибре, о, докудаТы будешь ждать трубы архангельской, как чуда?Твой мнимый Цезарь предал правду, как Иуда.Мадрид, надежда бедняков и князь восстанья!Отныне в рабстве ты, но не слышны рыданья.В руинах ты, но враг страшится воздаянья.Ночь баррикад неукротимых, ты живаИ, затаившись, смотришь гневным взором льва,Как в час грозы, когда творил Делакруа.Там, где всегда звучал победный клич литавр,На Темзе слышен плач. Одеты жены в траур.Слышны разрывы бомб. Вот-вот — и рухнет Тауэр.Тебе и в тяжком сне все снятся месть и слава,И звезды, как клинки, сияют величаво.Враг, победив тебя, уже дрожит, Варшава.Среда озер и пустырей — суровый бор.Мой бедный город, ты поймешь ли свой позор?В ручьях струится кровь, и видно дно озер.Тебя я назову последней — и любимой,Но не по имени: ты для меня незримойОсталась и ночной мечтой неповторимой. [4]В полночных грезах я стоял у мавзолея.Гром площадь оглашал. Под древним оком ЗмеяТы и не дрогнула, в бореньях не слабея.Ты возникаешь, как гроза на горизонте.Священен жребий твой для всех. Его не троньте!Ты наступаешь вновь на необъятном фронте!Да славится твоя борьба! Я возглашаю,Что мощь твоя изменит мир. Я это знаю.И посягнувших на тебя я проклинаю.И сам я не страшусь смертельного удара.Что значу я для вас — средь крови, среди жара?Что значу я для вас? Я — крик, и я — фанфара!
4
Впервые поэт увидел Москву только в 1948 году.
1942 г.
Баллада о Госпоже Надежде
Суровая подруга эшафота,Царица снов, святая нищета,Последний вопль восставшего народа,Последний гвоздь кровавого креста,К тебе взывают мертвые уста.Окутав небо предрассветным дымом,Стучишься ты к сердцам неисцелимым,Сестра истерзанных, предсмертный свет,Кудель, перстом развитая незримым,Надежда, утешенье наших бед.Прекрасный облик в роще черных змей,Слепая в гулких уличных набатах,Под пыткой — стойкость, немота страстей,Плат, остудивший смертный жар распятых,Дозор в краю скорбей моих проклятых,В моих знобящих снах и наявуЯ, зачумленный, я тебя зову,Стальной фантом, рубиновый скелет,Последний стебель в обожженном рву,Надежда, утешенье наших бед.Вода пустынь, хлеб горьких одиночеств,Ключ, отворивший новые края,Заветный сплав познаний и пророчеств,В дыму, в петле, на острие копьяЖива любовь и ненависть моя,Мой щит, мой герб, о странница слепая.Приходишь ты, как весть предзаревая,Из той страны, где был рожден рассвет,Всегда распятая, всегда живая,Надежда, утешенье наших бед.
Посылка
О госпожа! В пустынях изнывая,В зеленых льдах, где плачет стужа злая,Укрытая за толщей дней и лет,Прими обет служения, благаяНадежда, утешенье наших бед.
1947 г.
Из цикла стихов «ПАМЯТЬ» (1945–1956)
Цвети и сияй, как злато,Дивный вечерний лик,Меня ослепи на мигПоздним лучом заката.Белый призрак твойЯ узрел под холодной луною.Он спешил дорогой ночною,Звездною колеей.Слышишь ли: в забытьиКто-то поет… Под кленомПолночи — плачем ли, стоном? —Вторят мне губы твои.Ах, я блуждаю давноВ лабиринте снов и печали.Радости мы не узнали.Нам это не суждено.Коснись меня белым перстом,Это касанье — смертельно.Ночь растет беспредельно,Обнимая земной окоем.Лети, улетай далече,Скорбный вечерний лик.Твой спутник в молчаньи поникНа месте сумрачной встречи.
Сонет
Ведя мои суровые бои,Чеканя стих, чтоб был он чист и молод,Я знал, что каждый звук мой — звук любви.Она меня вела сквозь жар и холод.И в снежных вихрях, в час, когда расколотБыл целый мир, я знал, что никогда,Как ни грози судьбины грубый молот,Я не предам грядущие года.Любовь не льстит, она — сильней всего,Кто служит ей — не заслужил укора.Обманутая, верит в торжество.В мятежных строфах будущего хораЯ чую новый век и суть его:И зов величья, и клеймо позора.