Яблоко Невтона
Шрифт:
Так и пошло равнобежно — сборка машины и строительство здания. И к зиме его возвели. Однако бревенчатым срублен был только первый этаж, остальные три этажа сколотили из досок, завершив столь громадное и причудливое строение шатровою крышей. Иные биографы и знатоки считали и поныне уверены в том, что-де Ползунов сделал бревенчатым не все здание лишь «из экономии материала». Но делал он так, «экономя» не материалы, а время — иначе строительство растянулось бы и до следующей весны.
Получилось же машинное здание и в самом деле весьма причудливым — каждый последующий этаж, начиная со второго, меньших размеров, чем нижний — и внушительным: этакая пирамида Хеопса! Таких сооружений Барнаульский завод не видывал! Четыре этажа снабжены шестью дверями,
Однако махину эту «железную», стиснув зубы, надо монтировать, сбирать по «крупицам», вздымая цилиндры на уровень второго этажа и ставя строго по вертикали — тут глаз Ползунова особенно нужен. И трубы паропроводные так подгонять, чтобы и комар носа не подточил, соединяя вверху с цилиндрами, а внизу, на первом этаже, с насосною установкой… А холод, холод, леденящий, жгучий — никуда от него не деться! Пока работает человек — и холод как будто бы отступает, а встал да замешкался, разгоряченный и потный — и знобью всего насквозь прохватывает. Брр! Рятуйте, братцы! — смеются сборщики, похлопывая стылыми верхонками друг друга по спинам.
Случалось, Ползунов и домой заявлялся с этим стыло-раскатистым «брр!», продрогший, одеревеневший от долгой стужи, с лицом потемневшим, серо-лиловым, как, наверное, и то «железо» в машинном зале. И первое время это «брр» не вызывало каких-либо опасений, звучало бодро и даже вызывающе: ничего, мол, стерпится, переможется! Но время шло — и это бодрое и веселое «брр» незаметно поникло, исчезло и вовсе, будто растворившись в студеном воздухе и уступив место надсадно-глубокому, затяжному кашлю… Теперь Пелагея по этому кашлю и узнавала еще издалека, что муж ее, инженерный капитан-поручик Иван Ползунов, со службы своей возвращается. Идти же неблизко — от стекольного завода до Тобольской улицы не рукой подать. Раньше-то Ползунов этого расстояния и не замечал — ходок он был искушенный. Однако с тех пор, как начал душить его кашель, изнурительный и неотступный, казалось, внутри все разрывающий, ходить становилось все тяжелее… И ночью кашель не давал ему спать. А утром чуть свет Иван поднимался — и снова спешил к своей машине.
Обеспокоенная Пелагея сама разыскала штаб-лекаря Якова Кизинга и обо всем ему рассказала.
— Что же он-то сам, страстотерпец наш, не появится? — удивился штаб-лекарь.
— А он, страстотерпец-то наш, — слезно молвила Пелагея, — от работы своей не может оторваться.
Кизинг не замедлил, а в тот же вечер явился на Тобольскую, застав дома и самого хозяина.
— Ну-с, дорогой Иван Иванович, докладывайте, что случилось? — поинтересовался Кизинг, пожимая влажно-горячую руку Ползунова. А тому и отвечать не надо — раздирающий кашель сам за себя сказал. — Э, батенька, так не годится! — покачал головой Кизинг. Велел снять рубашку, достал из баульчика деревянную трубочку-стетоскоп, долго выслушивал грудь, потом спину больного, простукал со всех сторон и сделал весьма осторожное и уклончивое заключение: — Что ж, простуда у вас, конечно, глубокая… И, надо сказать, запущенная. Советую вам, Иван Иванович, недельки две полежать, полечиться в гошпитале. Там вас и понаблюдаем, как следует.
— Не могу! — взмолился Ползунов. — Поверьте, доктор, и делайте, что хотите, — снадобья, лекарства любые, все буду принимать… Но лежать не могу. Работы в самом разгаре. Установка, отладка машины… Кто за меня будет делать?
Кизинг, неспешно застегивая свой баульчик, хмуро переспросил:
— Отладка машины, говорите? Знаем, знаем мы вашу машину, — буркнул не то одобряюще, не то осуждающе и глянул строго из-под очков. — А кто же, батенька, вас будет отлаживать?
Позже, сама не своя,
— Ваня, любый мой, послушайся лекаря, он прав. Надо тебе в гошпиталь, надо! — настойчиво повторила. — Полечись, отдохни… Неужто машина дороже здоровья?
— Дороже, — сказал он тихо и раздумчиво после долгой паузы. — Да она мне, эта машина, дороже не только здоровья, но и самой жизни! — вырвалось у него вместе с трескучим кашлем, он зашелся в нем, багровея лицом досиня, а когда отпустило, вытер губы, поспешно скомкав и спрятав платок, и продолжал как ни в чем не бывало: — А я, Пелагеша, хотел поговорить с тобой о другом. Послушай, — взял ее за руку, глядя прямо в глаза. — Несподручно ходить мне от нашей светлицы до завода стекольного. А там, на стекольном, есть домики…
— И один из них пустует, — перебив его, подсказала Пелагея.
— Откуда ты знаешь? — удивился он.
— Знаю. Земля слухом полнится. А еще знаю, — чуть помешкав, добавила, — если переедем туда, на стекольный завод, будет тебе ходить до машины своей не далее тридцати шагов.
— Ну, Пелагеша, провидлива ты у меня! — восхитился он, весь как-то вскинувшись и воспылав. — Я только подумал, а ты уже все высказала. Да, да, об этом я и хотел с тобой поговорить. И ты согласна? — пристально посмотрел. — Там ведь домишко спроть нашей светлицы куда как мал, не разбежишься, — решил и припугнуть малость, сгустив краски, — всего одна комнатка да кухонный закуток… И баня по-черному топится.
— Так ведь и мы, надеюсь, не навечно туда переедем? — спокойно ответила Пелагея, как бы тем самым и готовность свою выражая хоть сейчас это сделать. И Ползунов, благодарный жене за столь решительную отзывчивость, поспешно заверил:
— Конечно, Пелагеша, не навечно, а только на то время, покуда машину строим. А потом… потом, полагаю, нам и в эти хоромы, — повел глазами по светлой просторной горнице, словно загодя с нею прощаясь, — не придется возвращаться. Испытаем, запустим в работу машину — и в Петербург! К весне, даст Бог, управимся и уедем.
И два дня спустя с этой надеждой покинули они свою «офицерскую» светлицу, оставив там добрую половину вещей, и перебрались на стекольный завод, в «крестьянский» домишко, поближе к той огненной машине, ради которой Иван и жизнь положить готов. И зажили тут, по старой присказке, в тесноте, да не в обиде.
Иногда забегал Эрик Лаксман, веселый и добрый чухонец, молодой ученый (будущий академик российский), три года назад приехавший «покорять» Сибирь — и теперь на стекольном заводе какие-то чудеса творил, придумав новый способ варки стекла… Ползунова Лаксман боготворил, считал его своим учителем в рудознатных делах, восхищался невиданной ползуновской машиной, извещая о том своих знакомых и друзей в Европе, писал крупнейшему шведскому ученому и почетному члену Петербургской Академии наук Карлу Линнею о чудесной сибирской природе, о достопримечательностях Барнаульского завода, но главной «достопримечательностью» считал своего друга. «…Есть тут горный механик Иван Ползунов, муж, делающий истинную честь своему Отечеству, — не скрывал восхищения. — Он строит теперь огненную машину, совсем отличную от Венгерской и Английской. Машина сия будет приводить в действие меха или цилиндры в плавильнях посредством огня: какая от того последует выгода! — восклицал, предвидя небывалый успех. — Со временем в России, если потребует надобность, можно будет строить заводы на высоких горах, — рисовал перспективы, — и в самых даже шахтах. От сей машины будет действовать 15 печей…»
Лаксман заглянул вечером, уже потемну, веселый, быстрый, румяный с мороза:
— Здравствуйте, Пелагея Ивановна! А где же наш труженик величайший? — осведомился еще с порога. И Пелагея только руками развела и вздохнула:
— Ох, Кирилл Густавович, — иначе теперь, с легкой руки Ползунова, Эрика Лаксмана и не называли, — ох, Кирилл Густавович, — вздохнула Пелагея, — да где ж ему быть, нашему труженику, как не у своей машины… Готов ночевать подле нее.
— Да, да — покивал Лаксман, — я его понимаю.