Яблоко Невтона
Шрифт:
Ползунов не входил в этот круг, не вписывался, будучи по своим знаниям на две головы выше многих офицеров и специалистов; был он сам по себе, со своею практикой и теорией, держался просто и независимо, последнее порождало тайную зависть иных неудачливых сослуживцев, а нередко — хулы и непонимание. Даже бергмейстер Ган, весьма строгий и осведомленный муж (сам учивший других), в разговоре с шихтмейстером несколько тушевался и вел себя осторожно. А рапортуя Канцелярии о первых успехах в преподавании горного дела кадетским сержантам и офицерам, «недостаточным» в знаниях, о Ползунове проговаривался как бы вскользь, мимоходом, с какою-то недомолвкой, похоже, и сам теряясь в догадках: «Шихтмейстер
А кому было известно? Разве что самому Ползунову, «вытвердившему» в ту зиму немало прелюбопытных, а то и замечательных книг. Читал он их запоем, но не бездумно, скорее въедливо и придирчиво, с заостренным карандашиком в руке — и все, как говорится, раскладывал по полочкам.
Вот и эти две книги — сочинения Ломоносова и президента Берг-коллегии Шлаттера — не случайно лежали поверх столь внушительных стопок, слева и справа — будто два ценных груза на невидимых весах… Но с одной лишь разницей: книга Шлаттера, вдруг утратившая для шихтмейстера изначальный интерес, лежала этаким кирпичом, недвижно и молчаливо. Ползунов давно перестал ее замечать — и сейчас к ней не обращался, и потом, завтра и послезавтра, когда проект огненной машины будет готов, ни разу о ней не вспомнит и не обмолвится. Хотя именно эта книга — «Наставление» Шлаттера — подтолкнула его к мысли об огнедействующей машине, правда, более ничем не сумев заинтересовать и утолить жадного любопытства шихтмейстера.
Зато книга Ломоносова всегда под рукой, живая, подвижная, как и всякая мысль академика, готового в любой момент помочь, подсказать — и все это спокойным и благожелательным голосом самого Михайлы Васильевича. «Ну, друг мой, опять стояние у порога? — спрашивал академик, посмеиваясь. — А вспомни, о чем мы с тобой говорили наднесь. Огонь, который в умеренной силе теплотою называется, — почти без паузы продолжал, слегка окая и растягивая слова, распевно и мягко, будто вирши читал, — присутствием и действием своим толь широко распростирается, что нет ни единого места, где бы он не был… Вот здесь и начало всему! — не то Михайло Васильевич продолжал говорить, не то шихтмейстер вслух рассуждал, докапываясь до сути. — И здесь надо поставить рядом три вещи незаменимые: Воздух, Вода и Пары. Истинно! — поддержал его академик. — Целое есть то, что соединено из других вещей. И еще запомни: без огня питательная роса и благорастворенный дождь не может снисходить на нивы, без него заключатся источники, прекратится рек течение, огустевший воздух движении лишится, и великий океан в вечный лед затвердеет… Вот что такое огонь! Уразумел?»
— Да, Михайло Васильевич, уразумел, — вслух отозвался шихтмейстер. — Все с огня начинается. Как это у вас: то в огне их умягчает и паки скрепляет, то, разделив, на воздух поднимает и обратно из него собирает, то водою разводит и, в ней же сгустив, крепко соединяет… Зело точно сказано!
«Вот, вот! — польщенный столь верным цитированием его толкований о химии, ласково подбодрил академик молодого и ревностного любознателя. — Значит, искать надо способы соединения, — подсказал. — Тогда и машина твоя оживет, придет в движение… Дерзай, сударь, дерзай! — добавил с чувством. И, чуть подумав, добавил еще: — И знай: недреманное бдение талантливых русских мужей принесет великую пользу России…»
Ползунов потерял счет времени, забыв о том, что ночь на дворе глубокая. Он весь ушел в работу, запутавшись изрядно в сложных переплетениях и сплетениях еще не рожденного своего детища — огнедействующей машины. И бормотал про себя, как некое заклинание, повторяя слова Ломоносова: «Целое есть то, что соединено из других вещей…»
Но «другие вещи» никак не хотели соединяться! Шихтмейстер набросал скорый чертеж, пометив цифрами каждый «суставчик», придвинул ближе и стал изучать, вслух рассуждая и водя карандашом по четким и грифельно-строгим линиям: вот котел с топкой, отсюда пар пойдет по трубам в цилиндр, приводя поршень в движение… А далее что? — перо споткнулось, оставив на бумаге рваную точку. — Где тот способ соединения, о котором столь живо и настоятельно говорил Михайло Васильевич, как этот способ найти? Нет, нет, здесь что-то не сходится, — потерянно бормотал шихтмейстер, плутая мыслями в поисках выхода.
И странное совпадение: именно в этот момент Пелагее приснилось, будто идут они с Иваном через лес дремучий, сосны до неба, чаща кругом непролазная, тьма-тьмущая, а они все идут, идут и никак выйти не могут… Подхватилась Пелагея, открыла глаза — и вправду темь непроглядная. Только из дальней угловой комнаты, где Иван заседает, скудной полоской сочится свет. Господи, когда же он спать будет? — встревожилась Пелагея. Встала, прошлепав босыми ногами по крашеным половицам, замерла подле часов-ходиков, тикающих на стене, и ахнула, разглядев стрелки: без малого два! Подошла к двери, за которой скрывался Иван; тоненький ручеек света, вытекая снизу, дрожал на полу… Пелагея прислушалась, дыхание затаив, но ни один звук не нарушил ночной тишины. «Сморился, небось, и уснул», — подумала и дверь осторожненько приоткрыла.
Иван сидел за столом и быстро что-то писал, чертеж ли спешный набрасывал. Свечи в шандалах подтаяли и горели неровно, чадя и сухо потрескивая. Пелагея смотрела на мужа, неясный профиль которого как бы расплывался в этом чаду, и не знала, что делать — войти ли, окликнуть, отрывая от дел, притворить ли дверь и оставить его, не трогая, наедине со своими бумагами… И в этот миг Иван, должно быть, почувствовал на себе взгляд, оторвался от бумаг и удивленно вскинул голову:
— Пелагеша? Ты почему не спишь?
— Спала да проснулась. А ты еще долго будешь сидеть? Два часа ночи, — напомнила. — Может, хватит на сегодня? Всего сразу не сделаешь.
— То верно, — согласился Иван, и голос его звучал мягко и глухо, будто издалека. — Но мне тут надо еще покумекать… и кое-что соединить. А ты, Пелагеша, досматривай сны. Я скоро…
Пелагея вспомнила недавний сон, как плутали они и не могли выйти из леса, хотела рассказать Ивану, да передумала, решив, что втайне, сокрытый сон этот утратит вещую силу свою — и, даст Бог, не сбудется.
— А можно, я посижу подле тебя? — попросила. — Я не помешаю.
Иван промолчал, наверное, не расслышав либо и вовсе забыв о ней, и снова склонился над столом, уткнувшись глазами в чертеж. Пелагея прошла и села поодаль, в сторонке, на низенькую скамейку, замерла в ожидании. А чего ожидала, глядя на мужа, казалось, и вовсе никого и ничего не замечавшего около и вокруг себя? Время текло неслышно. И стрелка барометра, висевшего на стене, все так же касалась буквы «ять». Но ясности не было, не было и все еще не было…
— Что-то не сходится, — бормотал Иван, водя пером по аспидно-черным линиям чертежа, то и дело останавливаясь, будто натыкаясь на какое-то препятствие. — Что-то не сходится… И не соединяется.
— Что не сходится? — тихо спросила Пелагея, не выдержав напряженного ожидания. — Что не соединяется?
— А? — вскинул голову Иван и посмотрел так, словно только что увидел жену. — Пелагеша, а ты почему не спишь?
— Что не сходится? — переспросила она, поднялась и приблизилась к нему, заглядывая в лежащие на столе бумаги. Иван ощутил теплоту ее дыхания и тоже встал, будто очнувшись, легонько приобнял жену и привлек к себе: