Яд в крови
Шрифт:
— А ты… ты все еще любишь Анджея? — вдруг спросил Николай Петрович и, приподняв от подушки голову, внимательно посмотрел на Устинью.
— Я сама неоднократно задавала себе этот вопрос. — Устинья горестно вздохнула. — И, признаться, поняла, что той Юстины Ожешко, а потом Ковальской, которая любила Анджея всем своим существом, больше нет. Жизнь сделала меня другой. Когда-то я верила безоговорочно в то, что мы властны распорядиться собственной судьбой. Оказалось, это вовсе не так.
— Меня беспокоит Маша. И я чувствую себя очень перед ней виноватым, — сказал Николай Петрович. —
— Мне кажется, ты тут ни при чем, — возразила Устинья. — Да, Маша очень любит тебя и готова ради тебя без преувеличения на все что угодно, но… как бы это тебе сказать… Словом, она бы не стала спешить выходить замуж за Диму Павловского, если бы не появился Толя. У моей милой коречки, которая последнее время успешно играла роль разбитной современной чувихи, оказалось очень ранимое сердечко. Она сама об этом не подозревала, и это открытие поразило ее до глубины души. — Устинья встала, собираясь уходить. — Она обязательно придет к тебе перед отъездом попрощаться. Ради Бога, сделай вид, что очень счастлив за нее.
— Постараюсь, — буркнул Николай Петрович.
— Я его сестра, — говорила Маша медсестре, дежурившей на пульте неподалеку от входа в Толину палату. — Родная сестра.
— Больному Соломину предстоит завтра сложнейшая операция, — вежливо, но твердо отвечала худая старообразная девица в очках. — Он уже спит.
— Нет, он не спит, — возразила Маша, — потому что он ждет меня. Он не заснет, пока не увидит меня. Я точно это знаю.
— Но мне приказано никого к нему не пускать, — не сдавалась медсестра. — Если дежурный врач увидит, что я…
— Он ничего не увидит. Ну а если вдруг увидит, вы скажете, что я прорвалась в палату силой, угрожая вам автоматом и размахивая над головой атомной бомбой. — У Маши как-то странно блестели глаза, и медсестра, испугавшись, что эта красивая бойкая девушка еще чего доброго подымет шум, чем навлечет на нее гнев и без того раздражительного до крайности Геннадия Александровича, процедила сквозь зубы:
— Ровно пять минут. Я вас не видела.
Маша на цыпочках вошла в палату и бесшумно прикрыла за собой дверь. Здесь оказалось почти темно, только слева от кровати горела маленькая лампочка под металлическим абажуром. Лицо Толи было в тени, но Маша, приглядевшись, обнаружила, что его глаза открыты. Она подошла и молча села на стул, не сводя с Толи взгляда.
— Красивая, — сказал он, — ты пришла, чтобы мучить меня?
— Я пришла сказать, что люблю тебя. А то, что я выхожу замуж, ничего не значит. Ты же сам говорил, всякая плоть трава. Помнишь?
— Но мне уже тогда казалось, что это не относится к нашей с тобой плоти. Я всегда очень любил твою плоть.
— Сейчас ты ее, наверное, презираешь.
— Нет. Я люблю ее еще больше.
— Почему тогда ты не скажешь мне: не выходи замуж, будь моей, только моей? Почему?
— У меня нет на это никакого права. Я не могу ломать тебе жизнь.
— Как глупо… Все вокруг устроено так глупо. И примитивно.
— Наверное. Только мы не в состоянии что-либо изменить.
— Почему? Я могу отложить свадьбу на неопределенное время, мотивируя это тем, что сейчас не время для веселья, а потом…
Толя тихо рассмеялся.
— Смеешься? Думаешь, я не способна на подобное?
— Я над собой смеюсь. Я не способен. Принять от тебя эту жертву.
— Зачем ты меня мучаешь? — На глазах у Маши блеснули слезы. — Тебе это доставляет удовольствие?
— Я не хочу, чтоб ты мучилась. Но я должен наказать себя. За то, что когда-то так жестоко обошелся с тобой.
— Какой же ты… дурак! — громким шепотом воскликнула Маша и выбежала из палаты.
Лемешевы остановились в гостинице «Москва». Амалия Альбертовна, хоть и была по рождению католичкой, отправилась в ближайшую православную церковь просить деву Марию помочь найти сына. Разумеется, это делалось тайком от мужа.
Амалия Альбертовна родилась и выросла в Москве в одном из арбатских переулков, знала ее, центр в особенности. Выйдя из гостиницы, она низко надвинула на лоб фетровую шляпу с букетиком из искусственных фиалок и подснежников (она не хотела, чтобы видели ее лицо, ибо боялась за мужа), перешла к «Националю» и направилась вверх по улице Горького, не глядя по сторонам.
Она любила эту небольшую уютную церковь в Брюсовском переулке, где почти всегда было немноголюдно. К тому же там пел замечательный хор из подрабатывающих тайком от комсомольской организации студентов консерватории, расположенной в двух шагах от церкви.
Поставив свечку возле большой темной иконы Богородицы с младенцем и пожертвовав десять рублей на нужды храма, Амалия Альбертовна присела на лавочку справа — закружилась внезапно голова — и огляделась по сторонам.
Служба еще не началась. Юноша в длинном черном одеянии поправлял лампаду неподалеку от алтаря. Ему было года двадцать два, не больше. У юноши было бледное нервное лицо и темные круги под глазами.
Амалия Альбертовна почувствовала, что начинается приступ и, прислонившись к стене, закрыла глаза.
— Вам плохо? — услышала она над собой громкий испуганный шепот. — Может, принести воды?
Она с трудом выдавила из себя «не надо» и впала в оцепенение. До нее долетал приглушенный гул голосов, она помнила, что находится в храме, что у нее пропал единственный сын, но не могла пошевелиться.
На этот раз приступ оказался коротким. Она открыла глаза. Над ней стоял юноша в темном одеянии. Его длинные тонкие пальцы, сложенные домиком возле груди, заметно дрожали.
— Все прошло, — сказала Амалия Альбертовна. — Не волнуйтесь. Вас как зовут?
— Серафимом. В миру меня звали Иваном.
— Ах, Иван, знали бы вы, как мне тяжело! — вырвалось у Амалии Альбертовны. — У меня пропал единственный сын. Его тоже звали Иваном. Если он вернет мне сына… — Она встала, покачиваясь на своих высоченных каблуках. — Если он вернет мне сына, я озолочу этот храм. Да, я пожертвую все свои драгоценности. Только бы Господь вернул моего Ванечку.
— Молитесь, сударыня. Господь милосерден. — Юноша перекрестился и закрыл глаза. Амалия Альбертовна видела, как подрагивают его тонкие, сложенные возле груди пальцы. Ей почему-то стало его жаль.