Ягодные места
Шрифт:
Когда четыре провинциальные леди, оставив свои корзинки и чемоданы в хилтоновских номерах, потрясших их воображение мраморными ваннами, вделанными в пол, наскоро приняли душ, причесались и попудрились, менеджер ввел их в банкетный холл, где толпились журналисты, и к мамам бросились сыновья, обнимая их самым искренним образом, но в то же время уже с выработанной инстинктивностью поворачиваясь в момент объятий к объективам. Мамы растерянно моргали от вспышек и непроизвольно прижимались к сыновьям. Кадры получились.
— Думали ли вы, что ваш сын станет рок-сингером? — спросили маму из Сиатля.
— Нет, — ответила она, только сейчас разглядев как следует своего черноволосого сына с библейскими глазами и несколько испуганно удивившись его латаным-перелатаным джинсам: неужели у него нет денег, чтобы одеться более прилично для такого торжественного момента, когда столько важных, гораздо лучше одетых джентльменов
— Кем бы вы хотели видеть вашего сына? — не отставали репортеры.
— Не знаю. Мне бы хотелось видеть его счастливым, — ответила мама из Сиатля.
Ответ понравился. Так просто и должна была отвечать Америка в лице мамы из Сиатля.
Маму из Детройта спросили об Уотергейте. Она не смутилась и ответила твердо:
— Я не верю, что наш президент может быть нечестным…
Часть собравшихся встретила это аплодисментами, часть — снисходительными улыбками.
Мама из Нашвилла была уклончива:
— Кто его знает…
Мама из Аризоны была более определенной:
— Сейчас столько мошенников, что я ничему не удивляюсь…
Мама из Сиатля сказала, что она в этом ничего не понимает, и виновато взглянула на сына — не подвела ли она его. Сын успокоительно кивнул. В непонимании всегда есть преимущество.
Супершоу началось прежде, чем началось. Менеджер все точно вычислил: гавайские юнцы и девчонки в майках с портретами «хвостатых» брали спорт-палас штурмом, сметая контролеров и полицейских. В зале нельзя было разобраться, у кого есть билеты, у кого нет, кто на чьем месте сидит. У каждого проникшего в зал было такое предварительное торжество в глазах, как будто вот-вот начнется главное событие эпохи.
Накаляя страсти, оглушительно верещали трещотки, гремели барабаны, трубили трубы. Менеджер еле приткнул четырех мам в дополнительном ряду, и они затравленно озирались среди заранее бушующей магмы поклонников их сыновей. Погас свет, вызвав ликующий вой уже слегка передержанного ожидания. Над тысячами голов лилово блеснули прожектора, выхватив из мрака гигантский экран над сценой. На экране причудливо заплясали какие-то странные узоры, перемежавшиеся то документальным кадром с солдатом, падающим на вьетнамскую землю и придерживающим свои вывалившиеся кишки трясущимися руками, то крупным планом женского соска с торчащими вокруг волосиками, то мощным бегом бизонов по прерии, то босой ногой, шевелящей сквозь дырку в кеде отчетливо грязными пальцами.
— Что это? — в ужасе спросила не понимавшая, где же ее сын, мама из Сиатля у восторженного, хлюпавшего чуингамом юного гавайца, чьи глаза мерцали с ней рядом в темноте.
— Психоделия, — надменно пробурчал он сквозь жвачку и тут же, вскочив с места, дико завопил — на сцене появились кумиры, размахивая электрогитарами. Но завопил не только он, а весь пятнадцатитысячеглоточный зал, став огромным косматым бизоном, смертельно раненным радостью лицезрения идолов, казавшихся на сцене такими крошечными по сравнению с их лицами в многоразовом увеличении, одновременно проецирующимися над сценой на экране. Юноша с библейскими глазами подошел к микрофону и попытался что-то сказать — видимо, объявить первую песню. Однако истерический энтузиазм не прекращался, а все увеличивался, заглушая его слова. Лицо юноши на экране сначала было счастливым, но потом стало растерянным. Тогда он все-таки начал петь, но не было слышно ни музыки, ни голоса — все перекрывал рев толпы. Мамы ничего не понимали: почему толпа не хочет слушать их мальчиков, почему все эти люди вокруг беснуются и кричат так, как будто пришли на собственный концерт. Мамам хотелось услышать, что поют их сыновья, ведь мамы потому и прилетели, но это было невозможно.
Мальчики сначала пытались остановить публику, заставить ее замолчать. Они что-то кричали в микрофоны, и мамы видели на экране, как по лицам их сыновей текут слезы от восторженного равнодушия толпы. В глазах сыновей, беспощадно увеличенных для всеобщего обозрения, слезы выглядели лишь частью шоу. Слезы прошли. Глаза, сначала расширенные страхом, отчаянием, вдруг сузились от презрения к людям, которые не хотят их слышать. Но вскоре мальчики заметались по сцене с беззвучными электрогитарами, судорожно разевая беззвучно поющие рты, ушли в захлеб, в мотание космами, как будто заразились бессмысленным гвалтом, стали его частью. Что им было еще делать? Глаза на экране были уже обалделыми, отупевшими, обезумевшими от чужого и собственного орущего равнодушия. Мамы плакали, толкаемые со всех сторон чьими-то плечами, руками. Мамы
После была вечеринка на вилле местного ананасового короля, выбившегося из разносчиков, хитренького крошечного гавайца с печено-яблочным личиком, так сладко улыбавшегося, что казалось, его морщины были пересыпаны невидимым сахаром. Спиртного не было, потому что хозяин устроил эту вечеринку не столько для «Хвостатых», сколько для своих четырех еще несовершеннолетних девочек — их поклонниц: хозяин знал, что его дочки входили в школьную лигу «Невинность — только хвостатым», и поэтому в белых официантских смокингах, с безалкогольными напитками на подносах, по благоухавшему саду скользили приглашенные на всякий случай агенты из частного сыскного бюро. Дочки — тринадцати-, четырнадцати-, пятнадцати- и шестнадцатилетняя, пока еще не с печеными, а просто яблочными личиками, и многочисленные подруги гроздьями висли на своих идолах. Мама, полукитаянка-полуяпонка — еле втиснутое в готовый лопнуть корсет добродушное чудовище, — по слухам, бывшая содержательница веселого дома для моряков, с пристойной улыбкой перековавшейся «мадам» разливала в чайные чашки наполеоновской эпохи жасминный чай для четырех провинциальных леди. Менеджер тайком протащил за пазухой бутылку виски, спрятал ее за сливным бачком туалета, отделанного бразильским малахитом, куда время от времени путешествовали умиравшие от скуки «Хвостатые», чтобы приложиться, а заодно выкурить чинарик марихуаны, к которой они уже привыкли. Слава кончилась тошнотворным занудством подписывания автографов девчонкам с ослабевшими коленками. Когда наконец «парти» кончилась и лимузины домчали победителей до «Хилтона», мама из Сиатля, оказавшаяся самой смелой, жалобно взглянула на сына:
— Может, прогуляемся, сынок?
Ее поддержали другие мамы, и вместе с сыновьями они пошли к пляжу, каждая тихонько разговаривая со своим сыном о чем-то, понятном только им двоим. Была уже глубокая ночь, и, когда они присели на скамьи под ненужными сейчас тентами, чистое дыхание океана как будто сдуло с них потный запах ревущего зала, где никто никого не хотел слушать. Черноволосый парень с библейскими глазами взял гитару и запел песню, с которой начинался концерт. Песня, оказывается, была о его маме, о ее ферме под Сиатлем, о криках петухов за окном, о сырой резеде, в которую опадают от их криков звезды. Потом запел второй, третий, четвертый, потом вместе — они пели точно в таком порядке, как было предусмотрено на их, оказавшемся беззвучным, концерте. Теперь никто не мешал мамам слушать своих сыновей. Черноволосый парень с библейскими глазами вдруг вспомнил, что когда-то ему однажды было так же хорошо, и перед ним всплыла ленинградская белая ночь, фонари, медленно запрокидывающиеся вместе с разводящимися мостами, и русский парень, который читал свои стихи, рубя ладонью воздух…
14
Руководитель литобъединения при судостроительном заводе посасывал уже истончившуюся под языком таблетку валидола, вывалив на красную плюшевую скатерть красного уголка свой живот Ламме Гудзака, начинавшийся, казалось, от подбородка. Сцепив на уютной выпуклости коротенькие, пухлые, явно скучающие руки, поросшие рыжими волосами, и вращая указательными пальцами, одним вокруг другого, руководитель слушал, а вернее, полуслушал стихи, исторгавшиеся из начинающих. Впрочем, полувнимание было обманчивым: его странные уши без мочек, чуть ли не растущие прямо из мясистых щек, цепко выхватывали, как притворно спящие локаторы, из словесного гуда любой намек на хорошую строчку, если, конечно, таковая попадалась. Читал, как будто грохал кувалдой, слесарь-альбинос, угрожающе ломая белые брови при слове «они», включавшем всех «пирующих, праздно болтающих, обагряющих руки в крови»: