Якорь спасения
Шрифт:
Блажен тот, кому неизвестно само это слово! Для непосвященных кратко скажу: самотек - это мешки с романами, повестями, рассказами, поэмами, драмами, стихами и произведениями всех иных мыслимых жанров, но более всего со стихами, кои присылают в редакцию со всех концов обширного нашего Отечества алкающие известности и славы. И с каждым днем число тех, кому известность и слава крайне необходима, без них им и жизнь не в жизнь, растет не в арифметической, заметьте, не в арифметической, а в геометрической прогрессии!
И рабочее место Чайникову было определено не в обычной редакционной комнате, пусть перенаселенной
Поначалу Аскольд взялся за дело горячо. Его особенно вдохновляла отрадная перспектива регулярно получать зарплату, а не довольствоваться случайными и по большей части тощими гонорарами. Но довольно скоро убедившись, в какой воз его впрягли, и, получив два суровых нагоняя от Кавалергардова, Чайников пришел к выводу, что благодеяние для него совершено весьма сомнительное, к службе начал охладевать и тянул ее с отвращением только в силу необходимости содержать семью и кормиться самому. Грустную повесть свою Аскольд со слезой выложил школьному другу, закончив горьким признанием:
– Веришь ли, забыл, когда стихи писал. Выматываюсь как последняя собака, иной раз едва до постели добираюсь. Кавалергардов при каждой встрече зверем рычит, поедом ест. К письменному столу и по выходным не тянет... Волком вою от такой каторжной жизни. И выхода не видно...
В продолжение длинного-предлинного монолога поэта о скорбной его судьбе Никодим Сергеевич пристальнее присматривался к школьному другу и проникался все большим сочувствием. Со времени последней встречи перемены в нем произошли если и не разительные, то по крайней мере очень и очень заметные. Аскольд сильно сдал. На лице его обозначились резкие и уже достаточно глубокие борозды, свидетельство не только того, что жизнь теперь дается не с былой легкостью, но и преждевременно подкрадывающейся старости, особенно беспощадной не к одним невоздержанным людям, а и к неудачникам в особенности. Никодиму Сергеевичу сделалось искренне жаль своего друга, в сущности, не так еще давно сильного и ловкого, заносчивого и гордого, беззаботно и счастливо начавшего жизнь, а теперь вот как-то неожиданно обмякшего, словно перезревший гриб.
Кузин понял, что своими невзгодами на этот раз он поделиться не сможет, да и что его невзгоды в сравнении с только что выслушанными. Судьба друга тронула настолько, что Никодим Сергеевич невольно с горечью подумал: вот он, ученый Кузин, кое-что успел сделать для людей и даже, можно сказать, для человечества, а может ли он, мобилизовав силу и волю свою, знания и опыт, помочь не абстрактным тысячам и миллионам, а вот этому сидящему перед ним человеку, своему школьному товарищу? Легко жалеть человечество, а как бывает порой трудно облегчить участь всего лишь одного человека.
Эта простая мысль заставила содрогнуться сердце Никодима Сергеевича. Вглядевшись в измученное лицо друга, он спросил:
– К чему же, собственно, сводится твоя каторжная, как ты говоришь, работа?
– Сначала я думал, только к тому, чтобы одолеть кое-как эту прорву романов, повестей, рассказов, поэм, стихотворений, драм и черт знает чего еще! Читаю их, как еще в институте было принято, по диагонали, то есть перескакивая с одного абзаца на другой, не очень вникая в содержание. Ну и бывают проколы, черкнешь не тот ответ, который убедит автора. Жалобы не заставляют себя ждать. А жаловаться непризнанные гении умеют, стучатся во все инстанции. Приходится читать внимательно, и над ответами сидишь, как над дипломатической нотой. А суть моей работы сводится в тому, чтобы отделить зерно от половы, отличить действительно способного от наглого графомана и в соответствии с этим сочинить убедительный ответ. Потеть и потеть приходится. Ну и зашиваюсь. Вечерами сижу как проклятый, а толку нет.
– Постой, постой, - перебил Никодим Сергеевич и повторил в задумчивости: - Значит, надо отличить даровитого от графомана, то есть определить степень одаренности?
– Именно так, - горячо подхватил Чайников, - ведь чем черт не шутит, во всей огромной куче может действительно оказаться жемчужное зерно таланта, а ты и не заметишь.
– Не заметишь, не заметишь, - механически повторил Кузин, придвинул к себе бумажную салфетку и начал рисовать на ней чертиков, верный признак того, что мысль его сосредоточена на какой-то непростой проблеме.
– Век технического прогресса, о котором столько шума, облегчает любой труд, даже шахты без шахтеров, слышал, будут, а наш литературный труд как был, так и останется каторжным, - сетовал Чайников.
– Что нам дала техника? Шариковые ручки, пишущие машинки, в самое последнее время диктофоны, а природа писательского труда в основе своей осталась все та же, что и при царе Горохе...
– Это так, - рассеянно соглашался Никодим Сергеевич, - но тебе я, кажется, кое-чем смогу помочь.
– Уж не посадишь ли вместо меня читающую машину? Вот было бы здорово.
– Вот именно, читающую машину!
– с энтузиазмом воскликнул Кузин.
– И не просто читающую, а машина эта безошибочно определит достоинства художественного текста.
– Ну это ты хватил, Кузя, - недоверчиво ухмыльнулся Аскольд, алгеброй гармонию поверить?
– А что?
– не сдавался Никодим Сергеевич.
– Этого еще никому не удавалось. И до тебя находились чудаки, но они плохо кончали. Математика - мертвая материя, а поэзия, литература - живой цветок.
– Напрасно ты, Чайник, хулишь математику. Согласен ли ты с тем, что в жизни все подвластно науке?
Аскольд утвердительно кивнул, но все же скептически добавил:
– И все равно то, на что ты намекаешь, несбыточная фантазия!
– Отнюдь не фантазия, а реальность, - спокойно отрезал Никодим Сергеевич, - самая грубая реальность, как, к примеру, то, что мы с тобой сейчас сидим друг против друга. Можешь поверить. Такая машина имеется в натуре. Создана в нашем коллективе. Проведены внутрилабораторные эксперименты, и результаты самые обнадеживающие.
– Математическая машина с такими способностями?
– переспросил изумленный Аскольд.