Яков-лжец
Шрифт:
Мы все стоим как вкопанные и скрежещем зубами, кто-то рядом со мной утверждает, что он заметил, как Ковальский нарочно опрокинул ящики. Солдат бьет и бьет, Мароцке опять получил отпуск, а он нет, может быть, он действительно возмущен такой неповоротливостью, но вдруг неожиданно он прекращает свое занятие, не сострадание и не изнеможение побуждает его к этому—понос напоминает о своих правах, на лице его появляется гримаса, и он мчится со всех ног к домику, который между тем освободился и предоставлен в его единоличное распоряжение. Он кричит:
— Чтобы все стояло, как полагается, когда я вернусь! — И удаляется большими прыжками, глядя на которые, несмотря ни на что, трудно удержаться от смеха. Дело не терпит отлагательства, теперь он настойчиво потребует от читателя газеты, кто бы он ни был, незамедлительно освободить помещение, иначе случится небольшое несчастье. Но в этом нет необходимости, солдат
Из нас, зрителей, никто не решается помочь Ковальскому или утешить его, здесь положено работать, а не утешать. Он вытирает кровь с лица, проверяет, целы ли зубы, все целы, кроме одного, если посмотреть на дело трезво, все могло кончиться гораздо хуже. Боль утихнет, Яков нам остался, после войны мы подарим ему первоклассный ватерклозет, в котором он сможет сидеть сколько душе угодно и вспоминать своего верного друга Ковальского.
Из-за обломков ящичной пирамиды выходит чудом спасенный, он появляется за спиной Ковальского, который еще ощупывает себя. Яков собирает все свое мужество, чтобы показаться ему на глаза, потому что истинную причину рискованной экскурсии Ковальский узнать не должен. Именно он не должен, он заслужил право не знать этой причины, для него это должно остаться непонятным капризом Якова, прихотью, которая едва не стоила ему жизни.
— Спасибо тебе, — говорит Яков растроганно. Растроганно — правильное слово, через сорок лет впервые растроганно. Не каждый день тебе спасают жизнь, к тому же тот, кого ты так хорошо знаешь и от кого, честно говоря, ты этого не ожидал.
Ковальский не удостаивает его взглядом, он кряхтя встает и берется за ящики, лучше уложить их прежде, чем солдат вернется, справив свою нужду, и проверит, чего стоит здесь его слово. Они могли бы аккуратно стоять в ряд, как немногие, оставшиеся у него во рту зубы, если бы Яков был нормальный человек, если бы он не поддался безответственно своим странным прихотям, а другие должны за него расплачиваться.
Руки у Якова так и летают, один ящик Ковальского, три — Якова. Ковальский злится, да и боль его мучает.
— Мы хотя бы хорошо сходили на горшочек? — осведомляется Ковальский, еле сдерживаясь, чтобы не кричать. — Посмотри на мое лицо, как следует посмотри, красиво выглядит! Это не его, это твоя работа. Но что я так волнуюсь, главное — ты восседал прямо на троне, все остальное не важно. В одном я тебе клянусь, Гейм, попробуй еще раз! Можешь спокойно попробовать, тогда посмотришь, кто тебе поможет!
Яков прикрывается работой от упреков Ковальского, со своей колокольни тот, конечно, прав, то, что могло бы успокоить Ковальского, он не имеет права рассказать, а все другие слова вызовут еще большее раздражение. Потом, Ковальский, когда мы все это перетерпим, мы вдвоем сядем где-нибудь в тихом уголке с рюмочкой, а на сковородке будут хрустеть картофельные оладьи, тогда я тебе все объясню, подробно и обстоятельно, и ты услышишь всю правду, мы будем смеяться и качать головой, что за сумасшедшее было тогда время. Ты спросишь меня, почему я сразу тебе не сказал, хотя бы тебе, своему лучшему другу, а я отвечу: не мог, потому что ты не удержался бы и рассказал всем, и они посчитали бы меня за одного из тысячи лжецов и распространителей слухов и снова остались бы без надежды. И тогда ты положишь мне руку на плечо, потому что ты, может быть, поймешь это и скажешь: пойдем, старина, выпьем еще по одной!
Когда после довольно продолжительного времени дверь уборной снова открылась, пирамида ящиков гордо вздымалась в высоту, будто никто не поработал над ее крушением. Солдат не спеша приближается, руки за спиной, обмундирование в порядке, его уже ждут. Без всякого восторга, просто, чтобы покончить наконец с этой неприятностью. Но то, как он подходит и останавливается, как держит голову, — вся его манера внушает беспокойство, потому что взгляд его скорее дружелюбный, чем проверяющий. Похоже, что он смотрит на мир другими глазами, как могут изменить человека несколько приятных минут. Про ящики он забыл думать, он смотрит только на раздувшееся лицо Ковальского, пока оно красного цвета, но уже видно, как оно посинеет, позеленеет, станет фиолетовым, и солдат выглядит огорченным, на взгляд Якова, он выглядит огорченным, а там поди разберись. Он молча поворачивается и уходит. Яков думает, счастье, что он открыл в себе доброе сердце только потом, а не показал себя с самого начала хорошим человеком, иначе он не отбежал бы от двери, он остался бы там стоять, и тогда его доброте пришлось бы вскоре подвергнуться слишком тяжелому испытанию. Солдат уходит, и на земле остаются две сигареты марки «Юно» без фильтра. Он уронил их случайно или намеренно — вопрос, который никогда не удастся
Через несколько минут из каменного дома выходит Свисток и раздается трель к обеду. Железнодорожник, голоса которого до этого часа никто из нас не слышал, и тем не менее — самый болтливый из наших немцев, потому что у него из кармана выпал сегодня почти пригодный к употреблению радиоаппарат. Сегодня все началось со Свистка, а он ни о чем не подозревает, свистит, как всегда, на раздачу супа и не может знать, как бесстыдно была использована его забывчивость, или как уж там это назвать. Только Яков знает, он снова вспоминает листочки и двойную страницу, судьба которой неопределенна.
— Я уже рассказывал тебе, что немцы понесли огромные потери? — говорит Яков.
Они стоят с мисками в очереди, Ковальский поворачивается к нему, и среди его кровоподтеков расцветает ясная, вопреки всему благодарная улыбка.
Радио оказывается не слишком щедрым на информацию. Яков кладет листок к листку на стол, всего девять штук, и Пивова и Розенблат ему нисколько не мешают. Сегодня они те, кто есть на самом деле, а именно — давно умершие от кошачьего мяса и от надзирателя, сегодня они не вмешиваются в дела Якова, потому что он должен сосредоточиться на этой игре в складывание картинок.
Название газеты установить не удается, как и день выпуска, так по случайности неудачно получилось. Девять листочков не составляют ни одной целой страницы, потому что Свисток хватал листки без всякого разбора. Яков пробует и так и сяк, вертит во все стороны и почти не находит мест, где два листка хотя бы подходили друг к другу. В результате всех его усилий перед нами лежат две неполные страницы с зияющими дырками цвета черной туши, они выглядят, словно добросовестный цензор вырезал все стоящее и позаботился о том, чтобы в неправомочные руки попало только самое неважное. Спортивный отдел, как назло именно спортивный отдел сохранился безупречно, вот обрадуются евреи, узнав, что боксеры военно-воздушных сил выиграли у сборной моряков десять — шесть. Или гамбургские футболисты не оставили берлинцам, как уже часто бывало в прошлом, никаких шансов на победу. Из событий, волнующих мир, газета без названия сообщает нам, что гауляйтер, фамилия которого оказалась оторванной, с похвалой отозвался о какой-то выставке, что Его Превосходительство испанский посол выразил надежду на дальнейшее укрепление дружеских отношений между двумя государствами, а процесс против двух подкупленных мировым еврейским капиталом агентов закончился вынесением заслуженного ими приговора.
Ты сидишь с разочарованным лицом, ты и раньше не ожидал многого, лишь небольшого попутного ветра для бедного твоего ума, какого-нибудь намека, из которого при известном умении можно было бы приготовить праздничное блюдо, но на такую малость ты не рассчитывал. Ни слова о Безанике, через которую русские уже давно прошли, ни словечка, указывающего на трудности немцев, вместо этого болваны играют в футбол и в справедливость.
Мы, по крайней мере, хотим быть справедливыми, допустим, что газета оказалась старой или что самое интересное Свисток использовал, но, так или иначе, ты сам идиот, что возлагал на нее столько надежд. Следовало сообразить, что может тебя ожидать, надо было дать себе труд поразмыслить хотя бы пять секунд. Какие газеты они могут выпускать — это достаточно хорошо известно, когда-то в наших местах выходила немецкая «Фелькишер ландботе», не спрашивайте, что это была за газета. Покупать ее никогда не покупали, грех выбрасывать деньги, но иногда она все-таки попадалась в руки, хотел ты того или нет. На базаре в нее заворачивали рыбу, она лежала в приемной у зубного врача, конечно, в страховом управлении и иногда у Ковальского в парикмахерской, потому что он хотел вести свое заведение на столичный манер. Ему сказали: Ковальский, сказали ему, если ты будешь держать у себя этот дерьмовый листок, ты только разгонишь своих клиентов. Или ты думаешь, к тебе пожалует немец, чтобы ты своими еврейскими пальцами копался в его кайзеровской бороде? Это уж ты предоставь мне, отвечал обиженный Ковальский, я ведь тебе не указываю, сколько опилок подмешивать к картофельным оладьям. Таков был Ковальский. Во всяком случае, достаточно было бросить только один взгляд на газетенку, и уже было ясно, с чем ты имеешь дело. Они постоянно чувствовали себя униженными и в опасности, обойденными Богом и миром, не они нас унижали, а, оказывается, мы их. Вопрос, сколько лет Германия должна еще страдать от постыдных результатов последней войны, не давал им покоя в каждом номере, три раза в неделю. А на последней странице рядом с ребусом помещали такие непонятные стихи, что можно было подумать, ты разучился понимать и не знаешь их языка.