Янтарная ночь
Шрифт:
Они прибыли в Алжир на следующий день. Но Алжир, как и Марсель, остался всего лишь названием. Они в него так и не попали. Лишь видели вдалеке стены и крыши Алжира. Белый Алжир держался молча, придавленный низким, свинцовым небом. Они высадились, чтобы сразу же отправиться в новое путешествие, на этот раз в поезде. Удалялись от моря, от города. Пересекали широкие равнины, поросшие пробковыми дубами, соснами и фиговыми деревьями. Небо оставалось все таким же низким, цвета тусклыми, очертания неподвижными. Тяжелый воздух, липкая жара. Потом сошли с поезда и набились в грузовики. Все дальше и дальше углублялись во внутренние районы. Ветер хлопал брезентом грузовиков, крутил дорожную пыль. Горюнком завладела прежде совершенно незнакомая ему сушь, подавив все чувства. Он удивленно и столь же отстраненно смотрел
Однако его везли во вполне конкретное место, к подобным ему людям. Чтобы поместить в загон и подвергнуть муштре. Долгое путешествие подошло к концу и обрело свой смысл. «Вот увидите, ребятки! Из вас тут людей сделают!» — объявили им с гордым и многообещающим видом. Так вот зачем они оказались здесь — чтобы из них сделали людей; но кем же тогда они были, прежде чем попасть сюда, разве не людьми? Какую же новую породу людей хотели из них вывести?
Они покинули свою землю и пересекли море, словно живность, взятая на борт Ноем. Но в противоположность Ною, который бежал от злодеяний, чтобы по ту сторону потопа возобновить завет меж Богом и всякой плотью, сущей на земле, они уходили, чтобы схватиться с другими. И, даже не желая этого, даже не сознавая этого, подтверждали забвение завета и полную утрату братских чувств. «Я взыщу и вашу кровь, в которой жизнь ваша, взыщу ее от всякого зверя, взыщу также душу человека от руки человека, от руки брата его…» [9]
9
Бытие, 9, 5.
Война вполне могла сменить место, сменить форму, оружие и солдат, ставка ее всегда была неизменной — всякий раз и для каждого — взыскать душу человека от руки человека, от руки брата его.
Но в последующие недели после своего прибытия в Алжир Горюнку пришлось вовсе не отчитываться за душу человека — любого, кем бы он ни был, но, наоборот, взыскивать жизнь человека — требовать мщения ради жизни своих товарищей.
Ибо, когда той ночью, такой спокойной и тихой, освещенной тончайшим месяцем, он обнаружил в пустынном селении, прилепившемся к склону горы, испохабленные трупы одиннадцати своих товарищей, пригвожденных нагишом к дверям деревни, словно огромные ощипанные птицы, гнев, только гнев пронзил его сердце. Перевернул его сердце. Гнев ледяной, такой же чистый и отточенный, как месяц, висящий над горой. Боль не породила в нем ни жалости, ни тоски, ни скорби; боль схватила его слишком грубо, поглотила целиком. Бросила его целиком в ужас и немедленно обернулась ненавистью. Всепоглощающей ненавистью к врагу и жаждой мести.
Одиннадцать тел, белеющих в прозрачном лунном свете, распятых косым крестом на дверях, с изувеченными лицами и половыми органами, с вырванными из груди сердцами. Лица и половые органы вместе, пустота вместо сердец. Черные дыры, зияющие до другого края ночи. Черные дыры, в которых выл ветер. Ветер, спустившийся с гор, прилетевший из пустыни, подувший из-под всех камней, примчавшийся изо всех уголков пространства одновременно. Ветер выл в пустоте этих тел, прободенных в трех местах.
Ветер. Ветер потопа. Ветер забвения, отречения. Пронзительный ветер, перекрывающий своим холодным, безликим, лишенным интонации и рассудка голосом другой, сотворенный из слов: «Я взыщу душу человека от руки человека».
Ветер вне слов, воющий свой клич гнева и ненависти. Колючий ветер, ломающий тот голос, что вечно взыскует душу человека, требуя отмщения за кровь человека. Терпкий, пронизывающий ветер, подобный току крови.
И той ночью взгляд Горюнка дошел до крайности, оторвался от его тела, вперяясь до ослепления в изувеченную плоть своих товарищей. Одиннадцати молодых мужчин с выколотыми глазами, с вырванными сердцами, с бесформенными ошметками отрезанных половых органов меж белых губ. В это мгновение мир перестал существовать, человеческое имя потеряло звучность, а слово «душа» — весь свой смысл. Мира больше не было. Солдат Иёз не мог снова стать ребенком, больше не хотел быть взрослым. Он выпал из ритма возрастов. Его вытолкнуло вон из времени. Осталось лишь безумие его изувеченного взгляда. Голого взгляда, пригвожденного к дверям деревни.
И месяц там, в вышине, такой тонкий и белый, словно меловая запятая, забытая в необъятности небес, вытертых ветром, чтобы еще лучше подчеркнуть пустоту, забвение и смерть. Пустоту мира, забвение завета, бессмысленную смерть людей.
Месяц там, в вышине над землей, льдистая запятая между живыми и мертвыми. Терновая запятая между убийцами и жертвами — тонкая и подвижная запятая, скользящая от одних к другим, способная обратить одних против других.
3
Дождь лил несколько дней подряд. Мелкий, монотонный. Было начало осени. Птицы начали большой сбор, готовясь к перелету. На электрических проводах вдоль дорог, на деревянных заборах и оградах пастбищ, на коньках крыш, всюду сотнями теснились птицы, совещаясь в пространных щебечущих прениях по поводу скорого отлета. Янтарная Ночь тоже готовился к отъезду. Завтра ему предстояло покинуть Черноземье, сесть в поезд, идущий в Париж. Его чемодан был уже собран. Почти пустой. Он собирался взять с собой так мало — кое-что из одежды, немного белья. Он ничем не владел и не хотел ничем владеть. Он отправлялся навстречу городу, речи, книгам. Навстречу словам. Чтобы вырваться, наконец, из тяжкого молчания земли.
Он сидел на краю своей постели. Смотрел, как опускается вечер, слушал гомон птиц, готовых к отлету, тихое и непрерывное струение дождя. Он не шевелился. Он сидел один в своей комнате, положив сжатые кулаки на колени. Вечерние сумерки медленно затуманивали пространство вокруг него, и предметы один за другим растворялись в сгущавшейся темноте. «Пускай темнота всех вас пожрет! — подумал он. — Пусть эта ночь все тут поглотит и сотрет — вещи, мебель, вплоть до стен моей комнаты. Разве не буду я завтра в новой комнате — чужой, совершенно голой?» Дом был погружен в тишину. Но ферма так обезлюдела — какой же звук мог там раздаться? Его родители умерли, Баладина недавно переселилась к их дяде Таде. Оставалась только Матильда, суровая Матильда, царящая над пустынной фермой со своей увесистой связкой ключей на боку. Ключей от комнат и шкафов. Ключей, отпиравших лишь пустоту и холод. Была еще Роза-Элоиза, обосновавшаяся рядом, в том приземистом крыле фермы, где жил Двубрат, а потом Таде и Ципель.
Но Роза-Элоиза не издавала никакого звука. Она проводила ночи, без конца расчесывая свои волосы. После отъезда Горюнка в Алжир она потеряла сон. Однако каждый вечер облачалась в длинную ночную рубашку из белого полотна, потом усаживалась на низенький табурет, почти вровень с полом, наклонялась вперед, ложилась головой на колени и оставалась так до утра, расчесывая волосы механическими движениями, чтобы обмануть бессонницу, отогнать тревогу. Тревога, впрочем, вовсе не позволяла себя прогнать, она переплеталась с волосами, спутывала их. Горюнок больше не посылал вестей о себе, и это молчание ее пугало. Она чувствовала, что война смертельно ранила его, — не в плоть, но в душу. Что он видел, что делал там? — беспрестанно спрашивала она себя, расчесывая волосы.
В конце концов ее волосы приобрели пурпурный цвет родимого пятна, отмечавшего ее висок. Но война близилась к концу, Горюнок скоро вернется. В этом возвращении она не сомневалась. И все же это скорое возвращение вовсе не успокаивало ее тревогу. Кто же, кто вернется? — спрашивала она себя. Будет ли это тот же Горюнок? Что они сделали с ним, что с ним стало? Не была ли война чудовищной, похабной и безумной матерью, которая носила людей в своей безобразной утробе лишь для того, чтобы извергнуть их из себя калеками, навсегда лишенными мира в своей памяти и своей душе?