Яринка Калиновская
Шрифт:
Когда Яринка допила узвар, аккуратно собрав на тарелку вишневые косточки, грушевые хвостики, и вытерла краешком рушника губы, Макогон выпустил сквозь усы струйку дыма и наконец разомкнул сжатые губы. Заговорил спокойным, глуховатым голосом:
– Оно бы не хотелось... так не хотелось бы нам, Яринка, посылать тебя туда.
– Он даже руками развел, и в голосе прорвалось что-то отцовское. Но ведь... другого выхода у нас сегодня нет. Честное слово, нет... Посоветовались мы, подумали с капитаном и так и этак и... надумали. Вот так надо!
– Он провел пальцем по горлу.
– Давай выручай, Яринка, потому что это дело не только наше. Тут, если хочешь, дело народное, государственное...
– Так, товарищ...
Макогон помолчал, не торопился с ответом. В кухоньке наступила настороженная тишина. А он затягивался дымом, будто обдумывая следующие слова. И немного погодя заговорил, как бы сам с собой:
– Так-то оно так... Послали бы тебя Бухмана пристрелить, и знаю пойдешь.
– Да, и пойду!
– Говорю же, что знаю. А вот если скажу, что кончилось, девушка, твое "гуляньечко", потому как засватали мы тебя, Яринка, Дитриху Вольфу в переводчицы, то что ты мне на это скажешь?
– Что-о-о?..
– испуганно, удивленно, еще не веря тому, что слышит, приглушенно протянула Яринка.
– Что-о-о?!
– А вот так и есть... Обо всем уже договорились.
Идти туда у нас больше некому. И уже завтра утром пойдем мы с тобой к пану крайсландвирту наниматься.
И еще, скажу я тебе, нам повезло. Ибо среди ихнего брата он не самый худший, скажу тебе...
В кухоньке надолго залегла тяжелая, гнетущая тишина. И в этой тишине все живое и мертвое вдруг тревожно всколыхнулось, поднялось откуда-то из самой глубины Ярныкиной души: и мама, и Грицько, и Галя, и Дмитро, ее веселый, гордый, бескомпромиссный Дмитро. И тот маленький силуэт детской головки, что и теперь спрятан в ворсе отворота ее цигейковой шубки, и то твердое обещание - ничего, ничего не делать на пользу немцам. И подумать только!.. Она - рядом с каким-то немецким комендантом, его переводчица и... мало ли еще кто и что может там подумать. Идет по улице села, а из-за каждой изгороди или ворот глаза... глаза... глаза... Нет, наверное, лучше пойти и убить какого-нибудь подлеца, какого-нибудь там Бухмана, Мюллера, Калитовского...
Не произнесла ли она последние слова вслух? Потому что сразу с удивлением услыхала спокойный голос Макогона:
– А нам та смердящая Бухмаиова жизнь сейчас и не нужна. Нам больше... нам очень много теперь нужно, девочка...
И стал еще спокойнее, сдержанным голосом объяснять, почему она должна пойти в комендатуру. День и ночь мимо комендатуры, у самых окон, через Новые Байраки идут войска, менее чем за сотню километров отсюда происходит одна из самых больших, в чем-то даже решающих битв. Ее глаза и уши, следовательно, глаза и уши нашего командования, должны быть здесь. Это приказ. А какой же солдат не исполняет приказа? Объяснил, что и как должна делать в комендатуре. Да и не сама она туда идет, не по своей воле. Ее посылают на большое дело, приказывают...
Яринка и слушала и не слушала... Перед глазами стояла бричка, которую она видела у Мюллера в Подлесном. И она, Яринка Калиновская, в той бричке, рядом с жандармом?! Ну, пусть даже с немецким офицером. Едет отбирать у голодных детей последнее, что имеют, - корову или телку. А в спину глаза, глаза, глаза... Оглянешься - опущенные головы. Отведешь взгляд, а они лезвиями в спину: глаза, глаза, глаза... Молчат и молча жгут.
Вот, мол, смотрите, какая овчарочка у нас появилась!
И стынет, снова долго стынет в темной кухоньке Макогона тяжелая, гнетущая тишина. И только иногда что-то треснет в немецком табаке, потому что курит те сигареты Макогон одну за другой. Нелегко и ему посылать девочку, словно собственную дочку, черту в зубы. И, видно, человек уже начинает волноваться.
Тишина вдруг взрывается не
– Ни за что!
– Что - ни за что?
– как бы спокойно спрашивает Макогон.
– Не пойду ни за что, - пояснила она с твердой решимостью.
– Не хочешь?
– все еще сдержанно переспрашивает Махсгон.
– Не могу! Не могу!
– твердо, раздельно повторяет
Яринка.
– Не можешь?!
– вдруг поднялся на ноги Макогон и сразу показался даже более стройным и молодым.
– А когда согласие давала капитану, тебя что силой тянули?
– На такое не давала... Такого не могу!
– Не можешь?
Макогон бросил окурок на пол, в солому, долго и зло растирал его пяткой валенка. Растер и не спеша сделал несколько шагов к столику. Подошел, нагнулся, заглянул девушке в глаза, и теперь его глаза показались Яринке не зелеными, а темными, будто даже помутневшими.
– Не можешь?
– переспросил в упор, и ей показалось, что он сейчас закричит, затопает ногами. Но Макогон еще больше понизил голос и так просто, как отец дочке, неожиданно пожаловался: - А я, думаешь, могу?
Я - железный? Мне, думаешь, танцевать хочется, когда каждый тебе насквозь глазами спину пронизывает, когда даже дети... вслед плюются... Я уже давно не могу!.. Но только бывает так, что надо и через "не могу"...
От этих его слов и голоса Яринке кровь ударила в лицо, и, сама стыдясь своих слов, она взмолилась:
– Да что угодно... Куда угодно... Только не это. Только не туда. Да еще если бы я не была девушкой... Что обо мне (пе теперь, теперь - уж бог с ним!) тогда люди подумают!
– Но я же тебе сразу сказал. Не хотелось нам тебя туда посылать. Но выхода, понимаешь, выхода другого нет! Хоть садись и плачь... А что о нас люди будут говорить... Прежде всего надо спасти тех людей, чтобы хоть было кому говорить... А там... Знали, на что идем, - уже жестко и прямо отрубил он.
– Может... да, вернее, так оно и будет, что и говорить не о ком будет. Мертвые срама не имут...
– Но бывает же, дяденька Макогон, даже мертвому стыдно!..
– Не бойся... Нас поймут... О нас, если что, с того света справку пришлют. И по той справке будут еще нам с тобой, девушка, вон какие памятники ставить!.. Не каждому отдельно, разумеется, а так... всем... Ничего, доченька, не забудется. А если бы... если бы даже кто-то и поверил, что на нас и в самом деле какое-то пятно... все равно нам сейчас надо свое делать... А памятники - в нашем деле, в государстве нашем, в памяти друзей... Теперь же...
Теперь, пока думает нелегкую думу Яринка Калинозская, разрешая этот, наверное, впервые на своем коротком веку самый сложный вопрос, не знает она, что нет, нет еще, а может, и совсем не будет памятника старому чекисту, который, выполнив свой долг, так и умер, то ли под своей, то ли под чужой фамилией Ефима Макогона.
...Дурная слава преследовала Макогона, а сам он ходил везде не только с пистолетом в кармане, но и с увесистой дубинкой в руке. И бил людей. Бывало, следует или не следует, а по плечам так и потянет дубинкой, лишь бы рукой дотянулся. Да еще и скажет: "Это тебе не советская власть!.." Тут тебе, мол, власть немецкого рейха и самого фюрера. Так вот знай, тут тебе в зубы смотреть не будут... И хотя, может, и не больно донимали Макогоновы палки, да и гуляли они чаще всего по спинам тех, кто к немцам клонился, но... бывало всякое. Да не так та боль донимала, как сам факт. Ведь советские люди, даже те, что постарше, давно уже забыли то время, когда на них кто-то мог поднять руку, а молодые - вообще такого не испытали. И каждый удар дубинкой, когда бы и где бы Макогон ни ударил (хотя бы и для вида только), люто оскорблял, унижал человеческое достоинство и запоминался на всю жизнь.