Ярополк
Шрифт:
Рокоты не рокочут уже – громыхают, со струн молнии спархивают.
Видит Баян, старец серебряного края гуслей не касается. Одряхлела рука, не достает звончатых струночек.
Вот и дернул сам за серебряные. Струночки-то легонькие, шелковые. Пошли по ним переливы, перегуды, а последняя струна уж так звенит, как душа щемит.
Не на ту ли жаль прилетели, встали на небе перед другом две птицы. Лики у них девичьи, на головах кокошники, узоры окатным жемчугом выложены. Крылья огромные, как знамена, цветом то ли до синевы черны, то ли дочерна сини. Одна птица поет – избы горят, по лесам, по
Старец поклонился вдруг отроку, подает гусли.
– Теперь тебе петь, мои песни кончились.
А гусли до небес, колки за облаками.
– Не удержу! – испугался Баян.
– Русь – не трусь! – улыбнулся старик.
Взял Баян гусли и – проснулся.
Орел парит, в лесу иволга надрывается, предупреждает.
Съехал Баян со стога, о лестнице забыв, о землю стукнулся. И пятки больно, и пить хочется, а солнце еще высоко. Пошел к реке.
Поле прямехонько в небо упирается, а потом плавно вниз. Река что-то уж очень далеко, змейкой.
А Баяну весело, ноги бежать просятся. Побежал, да все скорей, скорей! Ветер рубаху рвет, в грудь упирается, будто не пускает. Хохочет Баян, пуще летит – да и стал на самом краю пропасти. Дедушка Род длань на плечо ему положил.
Утес как белая стена. Дорога внизу. По дороге телега пылит. Лошадь с муравья.
Отступил Баян от края на шаг, на другой. Ноги подгибаются, как у теленка новорожденного.
Хотел сесть, не сел. Хотел обратно бежать, не побежал.
На утесы смотреть страшно, а не смотреть – стыдно. Чего теперь трусить? Худшее миновало.
Поднял глаза – Каменный конь. Белый как снег. Голова да грудь из горы выступили. Подошел ближе к краю – копыто увидел. Тоже гору пробило. Копыто над жертвенником. Святилище.
Может, и смотреть на это нельзя. Пошел скорее наверх, к стогу.
Постоял возле лестницы. Куда себя девать? Поглядел на рощу. Побежал к деревьям, как к родне. Залез на клен. Сел в ветвях, как птица, затаился. Посидел, посидел, сорвал листик, черенок пососал. И заплакал, рта не разжимая, чтоб даже дереву не выдать пережитого страха.
Пришел Баян на ужин вовремя. Смотрит, над его пеньком, на стене – плащ Благомира висит. Слетал куда надо было и вернулся.
Три испытания
После трапезы Баяна окружили жрецы. Сначала везли в телеге, потом вели через лес, поваленный буреломом. Вышли на поляну. Ни избы, ни хлева, один колодец с журавлем.
– Много ли страха в тебе, отрок? – спросили жрецы.
– Не ведаю, – пролепетал Баян, холодея.
– Не расти, как трава, расти, как человек. Измерь – немереное, неведомое – изведай.
На Баяна надели шубу, шапку, а то, что ноги босы, – не посмотрели. Подвели к бадье:
– Садись.
Кое-как втиснулся, в тот же миг без напутствия, без единого слова бадью стали опускать в черную пропасть колодца.
Зажмурился Баян, затаил дыхание. Да как не дышать, когда бадья все ниже, ниже – не скоро стукнулась о воду. Стукнувшись, качнулась туда-сюда, того гляди, черпнет и потонет. Не потонула. Закружилась. Смотрит Баян вокруг себя, но такая тьма, будто глаза закрыты. Вверх поглядеть ну никак нельзя – шапка упадет. Да что шапка, бадья опрокинется. Опустил Баян руку вниз – вода на две ладони от края. Тихохонько нужно сидеть.
Вспомнил страшный, наполовину мертвый, погубленный вихрем лес. Вспомнил поляну с колодцем посреди: мурашки на спине закопошились.
«А чего мне про поляну-то думать! – подсказал сам себе Баян. – Буду матушку вспоминать».
Но встала перед глазами иная картина. Единственная в памяти, где был отец. От матушки знал: отец кормщик на стругах. Кормщика провожай да жди. Всего и осталось: подкинул батюшка его уж так высоко, что душа в пятки ушла, а хорошо несказанно. Прижал отец головку его к виску своему, а там что-то стучит, бьется, теплое, ласковое… Вот и все. Пять лет минуло – нет как нет. Может, парус ветры разодрали? Разнесли в щепу весла крутые волны, выела соленая вода днище у струга? Может, батюшка давно уж среди мертвых, среди тьмы и сам тьма? Холодно ногам стало. Как льдышки.
«А спою-ка я песенку тьме-тьмущей, может, перестанет меня пугать?» – подумал Баян.
Запел одними губами, без голоса:
– Тьма ты тьма, сама себе князь!Тьма ты тьма, никем не рожденная.Ни матушки у тебя, ни батюшки,Ни брата, ни сестры. Обними меня, будь мне названой родней. Ведь и я здесь один, без батюшки, без матушки, ни брата у меня, ни сестры. Говорят о тебе, темушка, несусветное. Ночь-то, говорят, темна, лошадь-то, говорят, черна, еду, еду, говорят, да пощупаю, тут ли лошадь-то? И другое говорят о тебе, уважаючи. Махнула-де птица крылом, белый свет покрыла одним пером. То перышко шелковое. Ты погладь меня, а я засну. Твоего покоя ради буду крепко спать. Твоих тайн слухом слухменым мне да не улавливать, глазами глядючими не выглядывать, быстрым умом не выведывать.
Стянул шапку с головы. Осторожно, не качнув бадьи, пропихнул вниз, на ноги надел. Голову воротом прикрыл. Потеплело.
О ребятах вдруг вспомнил. Тоже ведь небось сидели в колодце.
Вспомнил, как у матушки под бочком ласково, вспомнил, как ходили в лес, в кипрей…
А тропинка луговая вот она! Побежал матушку догонять. Долом, бором, вышел наконец к гари, заросшей кипреем, а уж темно, ночь. Глаз поколи. Тут вспомнил он заветное, сложил ладони, как матушка складывала, снял огонек с цветка. И уж так светло стало – увидел матушку.
– Вот для чего сия тайна! – сказал он Власте, подавая огонь ей в ладонях. – Возьми! Возьми!
– Чего взять-то? – спрашивали жрецы, улыбаясь.
Проснулся, ладони в горсть сложены.
– Вылезай! – сказали ему. – Ишь, ловкий, как в гнезде устроился. Знаешь теперь, какой он, батюшка страх?
– Не знаю, – признался Баян. – Я просил у тьмы послать мне скорый сон.
Переглянулись жрецы, но ничего не сказали. Привезли в свою рощу, дали суму с зерном.
– Ступай птиц покорми до обеда.