Ярослав Галан
Шрифт:
С этого невысокого балкона под выкрики «соловьев»: «Хай живе владыка!», «Хай живе украинский Моисей!» — митрополит Шептицкий благословляет легионеров и собравшихся, приветствуя в древнем граде Льва «доблестную гитлеровскую армию».
Гудит древний колокол «Дмитро»; падают ниц монахи; усердно крестятся завтрашние убийцы львовской профессуры — «соловьи»; их духовный наставник Иван Гриньох; и даже бывалый шпион Теодор Оберлендер осеняет свой мундир крестным знамением: один ведь «святой отец» у них, тот самый Пий XII, что молится на Латеранском холме за дарование
Правда, торжественная церемония благословения «Нахтигаля» Шептицким несколько омрачается тем, что ровно в семь утра над соседней Свято-Юрской площадью появляются в небе два советских краснозвездных штурмовика и дают пулеметные очереди по расположившимся на площади гитлеровцам. С воплями и криками прячутся монахи и монахини в подземельях собора, прижимаются к стенам капитула легионеры из «Нахтигаля» и сам Теодор Оберлендер. Дюжий келейник укатывает в митрополичьи палаты кресло Шептицкого. Но никому из них еще не приходит в голову оценить появление советских самолетов как вестников неизбежного возмездия.
Возмездие придет позднее. А сейчас…
Националистические банды вышли из подполья.
Когда, выражаясь словами отцов-василиан, «дня 30-го июня 1941 года немецкая армия вошла в княжий город Львов», помогать ей с места в карьер стала организованная еще в подполье украинская полиция. На счету у националистических бандитов, навербованных в состав этой полиции из ОУН и прихожан греко-католических церквей, — многие тысячи истребленных и выданных немцам мирных жителей Львова. Один из первых патрулей полицейских по заданию своего командования получил наряд разыскать и арестовать писателя Степана Тудора (гитлеровцы еще не знали о его гибели). Полицаи, ворвавшиеся в квартиру писателя с «черным списком» в руках, были разочарованы: Тудора не было…
Галан представлял, что такое фашизм, и мог предположить издалека, что творилось в его родном городе. Но действительность оказалась страшнее самых мрачных предположений.
С болью слышит он по радио названия городов, в которых прошло его детство, где ему знаком каждый камень, каждый дом. Сейчас они корчатся в огне. Падают грудами битого кирпича костелы, дворцы и башни. Пламя лижет мертвые остовы, под которыми погребены сотни и сотни людей…
Вначале несколько успокаивающими были сводки из-под Перемышля. Еще утром 25 июня из радиорупоров, висевших на улицах и площадях, страна услышала голос Москвы о первой победе на Сане: «Стремительным контрударом наши войска вновь овладели Перемышлем».
Однако эта радостная весть омрачилась другими сообщениями: о попытках противника прорваться на Бродовском и Львовском направлениях.
Вечером 27 июня в очередной сводке Советского Информбюро защитники Перемышля снова услышали высокую оценку своей боевой работы: «На всем участке фронта от Перемышля и до Черного моря наши войска прочно удерживают госграницу…»
Но в том же сообщении Галан слышал вести, которые заставляли в мучительном беспокойстве сжиматься сердце: «На Луцком и Львовском направлениях день 27 июня прошел в упорных и напряженных боях. Противник на этих направлениях ввел в бой крупные танковые соединения в стремлении прорваться через наше расположение, но действиями наших войск все попытки противника прорваться были пресечены с большими для него потерями».
А для него, Галана, каждое название — как страничка собственной жизни!..
На следующий день в боях под Луцком завязалось одно из крупнейших танковых сражений, в котором с обеих сторон приняло участие до двух тысяч танков…
Радость оказалась слишком короткой. Теперь каждая сводка Совинформбюро была для Галана как удар в самое сердце: «…На Белостокском и Брестском направлениях после ожесточенных боев противнику удалось потеснить наши части прикрытия и занять Ковно, Ломжу и Брест».
Если бы мог Галан увидеть тогда, как дралась застава Лопатина, как держался Брест, — может быть, легче стало бы на душе.
Окровавленная, горящая Львовщина!
Родная земля Галана взывала о мести, а он как проклятый сидит в Уфе, куда эвакуировали тогда важнейшие украинские издательства. Изо дня в день Галан ходит на почту и бомбардирует ЦК, Союз писателей самыми категорическими телеграммами: «Прошу немедленно отменить ваше решение и послать меня на фронт».
Москва молчит. Наверное, ей сейчас не до него. И он уже решается на самовольный побег из Уфы, когда 15 сентября на почте ему вручают телеграмму за подписью Александра Фадеева:
«Прибыть в Москву для работы в польском журнале „Новые горизонты“».
«Опять не то! Опять не фронт! Но это все же лучше, чем Уфа…»
«Наверное, именно в таких обстоятельствах становятся пессимистами», — грустно заметит он через три недели, когда, не дав толком освоиться в «Новых горизонтах», его пошлют в командировку в Казань.
«Сегодня минуло 4 месяца войны, 4 месяца минуло с моего последнего счастливого дня… — записывает он 22 октября 1941 года в записной книжке. — Передо мной далекий, неизвестный путь, но я твердо верю в день нашей победы».
Вскоре в той же записной книжке появляется другая запись:
« 29 октября 1941 года. Казань. Я подал заявление в армию. Правда, здоровья я уже такого не имею, нога болит гораздо сильнее, но что за жизнь будет у меня после победы, если я буду пользоваться плодами крови и мук других. Если же приведется погибнуть, не исчезнет память обо мне, и в шуме Стрыйского парка будут шуметь и мои недопетые песни».
В приемной Союза писателей его встречают уже подозрительно:
— Опять принес заявление?.. Опять просишься на фронт?.. Не мешай работать… Для тебя готовят другое…
— Что? — Галан сжался, как пружина. — Скажите только главное — с фронтом это связано?
— Связано, связано, — отшутился секретарь.
Но работа оказалась несколько иным фронтом, чем предполагал Галан: в 1942 году его посылают радиокомментатором на радиостанцию имени Тараса Шевченко.
— Скажите хоть, где сие почтенное учреждение находится? — уныло спросил Ярослав Галан.