Ярослав Мудрый и Княгиня Ингегерда
Шрифт:
— Ты что же это вытворяешь? — гневно спросил князь, запыхавшийся от изнурительного карабкания в это поднебесье и возмущенный непочтительностью Сивоока, а еще больше непохожестью его работы на то, что показывал ему внизу Мищило.
— Что зришь, княже, — буркнул мастер.
— Ничего не вижу.
— Непривычен глаз имеешь, княже.
— А ты не учи меня! — топнул ногой Ярослав.
— Окромя того, на эту мусию смотреть надо лишь снизу, — успокаивающе промолвил Сивоок, — вельми велика она, чтобы обнять ее оком вблизи.
— Почто кладешь не так, как Мищило?
— За солнцем иду. Хоть где будет солнце, найдет себе отражение,
Сивоок говорил, не поворачиваясь к князю, продолжая укладывать смальту, делал это умело, быстро, как-то даже вроде бы весело.
— Считаешь, что так и нужно? — мягче спросил Ярослав.
— Вот это, что делаю? А как иначе? Никто не взялся за большие мозаики. Мало таких людей на земле. Меня когда-то отчаяние загнало на эту высоту, теперь слезать не хочется. А слезу — так тоже для дел великих.
— Чванишься или шутишь?
— И то и другое. Думаю, как скорее закончить церковь.
— Угадал мою мысль, Сивоок.
— Но с Мищилой, княже, не закончишь до скончания века.
— Недостроенный храм не хочу оставлять сыновьям и потомкам, — сказал Ярослав, видно, встав уже на сторону Сивоока в его дивно хаотичном и непостижимом, но уверенно решительном творении. — Не хочу!
— Я тоже, — весело сказал Сивоок.
— Ты еще молод.
— Но и не имею ничего. Ни сына, ни жены, ни крыши над головой.
Князь промолчал. Неустроенность людская его мало занимала. И не о себе пекся — о державе. Всегда и прежде всего.
— Сыновья у тебя хорошие, княже, — снова заговорил Сивоок. — Про дочерей не говорю, негоже мне молвить про княжьих дочерей, а сыновья вельми хороши. Есть у меня мысль. Хочу помочь Мищиле в его работе.
— Своей же имеешь эвона сколько! — удивился князь жадности этого человека к хлопотам.
— Закончу свое в пору. Мищило же будет мешкать там невесть как долго. А чтобы поскорее — можно объединить с его мусией фресковые образы твоих сыновей и дочерей с княгиней. Вот и взялся бы я и сделал бы вельми быстро и охотно.
— Прилично ли будет? Князь — в мусии, а семья его — в простой росписи.
— Роспись тоже можно сделать так, что не уступит мусии. На все есть способ. Когда-то жена карийского царя Мавзола Артемизия поставила ему после смерти надгробный памятник, и стены были украшены фресками такими гладенькими, что казались прозрачными и блестели, как стекло. И у эллинов и римлян были такие мастера. В заправу добавляли порошок мраморированный, поверхность накладки разглаживали горячим железом, а писали яичной краской, которая в обычной фреске не употребима. После окончания живописи ее покрывали пунийским воском и водили около самой поверхности раскаленным железом, не прикасаясь. Натирали сукном — и вот — блеск, как у отполированного мрамора или даже смальты.
— У меня державных дел хватает, — сказал князь, — чтобы забивать себе голову твоим пунийским воском и еще чем-то. Ты мастер — тебе и знать надлежит.
— А сам вмешиваешься в то, как мне укладывать смальту, — напомнил Сивоок.
— Ибо непривычно кладешь.
— Только тогда и есть искусство, когда непривычно. Власти это не по вкусу. Власти мило упрочившееся, она жаждет, дабы все на свете было одинаковым, ибо только тогда может уповать на свою незыблемость. А краса — лишь в неодинаковости. Возьми такое, княже: каждое растение имеет свой цветок, не похожий на других. А ежели бы все цветы да стали одинаковыми?
— Глаголешь много, — попытался свести разговор к шутке Ярослав.
— Ибо много работаю. — Сивоок в течение всего разговора ни разу не взглянул на князя и не прервал своей работы. Стоял на помосте, широко разметав руки, так, будто подпирал изогнутую стену купола, голова, задранная кверху, прочно лежала на плечах, срослась с ними навсегда от этого напряженного всматривания вверх, на свод; князь попробовал сосчитать, сколько дней, недель и месяцев стоит тут Сивоок, укладывая мозаики, вышло так много, что он ужаснулся, а впереди ведь было еще больше! И этот человек думает не об отдыхе, а ищет для себя еще работы, берется за новое, и кипят в нем какие-то непостижимые страсти, нарывается на споры с самим князем.
Отрок, сопровождавший Ярослава, раздвинул для князя переносный стульчик. Ярослав махнул ему, чтобы убрал. Не привык рассиживаться и вести разговоры с кем-либо при свидетелях. На всю жизнь запомнилось ему новгородское вече, перед которым выворачивал свою душу после расправы над воями Славенской тысячи, возненавидел после того все публичные радения и обсуждения, всегда, когда возникала потребность кого-нибудь выслушать, звал его к себе в палаты, слушал, с решением своим не торопился, оставаясь для собеседника загадочным, а следовательно — мудрым.
Поэтому неуютно чувствовал он себя здесь, под самым сводом главного купола собора. Создавалось впечатление, будто воздушный столб, наполнявший купол на всю высоту, вдруг опрокинулся и начал давить на людей снизу, угрожая приплюснуть их к грозно уставившимся безнадежно черным глазам Пантократора. Ярослав ощутил недостаток воздуха в груди, истому, он поднял руку, чтоб расстегнуть ферязь, поскреб пальцами по золотому шитью, облизал пересохшие губы, почувствовал себя вдруг немощным и очень старым. Неразумная затея: взбираться на такую высоту, чтобы встревать в перебранку с этим строптивым человеком. Да и зачем? Художники — люди, властители — тоже люди, но у каждого своя жизнь, своя цель и свое назначение. Может, следует предоставить возможность делать свое и не вмешиваться? Но ведь государство держится на князе, а поэтому должны подчиняться ему люди в державе. Кто не подчиняется — враг или подозрительный человек. Тогда кто же Сивоок? Один раз склонил князя на свою сторону, теперь снова, видно, метит чинить так и дальше. Может, правду молвил Ситник?
Ярослав откашлялся.
— Дышать у тебя тут нечем, — сказал Сивооку.
— А я не дышу, — ответил тот.
Непокорный. Дерзкий.
— Пришлю к тебе бояр своих, лучших людей.
— Почто они мне? Прислал бы, княже, утраченные годы, людей дорогих, навеки утраченных, но не можешь.
— Все в Божьей воле. — Князь отошел от Сивоока, мысленно браня себя за неосмотрительность и за то, что так по-глупому решил вдруг бодриться да приосаниваться. На старости лет взбираться на такую высоту! Заманулось, вишь, побыть возле самого Бога, прикоснуться рукой к Божьей деснице! Бессмысленная привычка самолично все проверять и осматривать. Все едино, ведь земля столь велика, что не хватит жизни на то, чтобы все увидеть, — наверное, надобно верить и чужим глазам.