Ярослав Мудрый
Шрифт:
Агапит напоминал сытую и самодовольную Византию, где благодать Божья сошла с небес и блуждает среди людей, и уж кто ее поймает, тот будет держать крепко, несмотря на все попытки отобрать ее для других. На Агапита благодать сошла в виде его способностей, за которые он держался цепко, точно так же, как держалось ромейское государство за все свои привилегии и права, установленные им самим.
Занятия художественными ремеслами регулировались в Византии чрезвычайно сурово. В «Книге Епарха» [53] только мастерам золотых дел, скажем, посвящалось двенадцать параграфов. Не мог ты стать мозаичистом или златоковцем только потому, что владел умением: это еще нужно было доказать. Только член золотницкого еснафа [54] допускался к ремеслам, а чтобы вступить в еснаф, требовалось поручительство
53
«Книга Епарха» — своеобразный свод законов, которые регулировали внутреннюю жизнь Константинополя, прежде всего деятельность ремесленников и торговцев. (Примеч. автора.)
54
Еснаф — византийский прообраз профессиональных цеховых объединений средневековой Европы. (Примеч. автора.)
Законы были жестокими и непоколебимыми, как и церковные каноны, повелевавшие рисовать одних святых в хитонах, других — в стихарях, третьих — в скарамангиях и лорах, и для каждого была своя краска, свое положение, и все это было заранее заданным, навеки закостеневшее, кичившееся своей неизменностью, своей непохожестью на то, что было, и, возможно, на то, что где-то будет, хотя ромейское искусство и не допускало возможности, чтобы где-то что-то появилось, кроме него, ибо они, ромеи, вершина всего сущего, они просветили всех варваров: все были дикими, а ромеи принесли им Христа, и его учение, и его храмы, и его законы.
Вот так оно, видимо, и ведется в истории. Все были дикими, а кто-то приходил и просвещал их. И те племена Малой Азии, которые строили корабли, определяли ход небесных светил, открыли заблудницы [55] , были дикими, а пришли ассирийцы и их просветили.
И те, кто населял Египет, были дикими, а фараоны их просветили, похитив у них и жен, и искусство, и города.
Не есть ли это величайшая ложь истории? Быть может, под натиском примитивных головорезов погибли бесценные сокровища человеческого духа, а потомкам осталась только хвала и слава, которой окружили себя завоеватели; того же, что было когда-то на самом деле, так никто и не знает.
55
Заблудницами называли в те времена планеты.
Кто были те люди, которые пилили у берегов Нила твердый камень Мокатама, тащили его через реку и складывали рукотворные горы — пирамиды? Быть может, это их отчаянье, и их горе, и их память на земле — эти пирамиды? Быть может, это знак грядущим поколениям, которые должны прочесть все скрытое в строгих линиях поставленных на краю пустыни молчаливых каменных гробниц?
Никто не знает. Так через тысячи лет будут говорить о его земле. Соберут целые хранилища греческих книг, напишут еще тысячи своих книг так, будто от количества книг зависит количество правд. Правд всегда будет мало, и для их усвоения и освещения нужно очень мало книг и писаний. Быть может, где-нибудь ныне последний на его земле мудрец, такой, как дед Родим, старательно собирает сокровища берестяных грамот и свитков, исписанных старинным письмом русов, где первой буквой была П — поле, правда, путь, а может, первой буквой была Ж — жизнь, жито, — и имела она форму предивного эллипса, как зернышко, как солнце, как луна, как детское личико или женский глаз? Но все будет уничтожено и сожжено в угоду новому Богу, как сожгли на глазах Сивоока Радогость с его невиданным храмом, с весталкой Звениславой, с Ягодой, с людьми, которые не покорились. И теперь плодятся там молитвы, псалмы, апокрифы. А что изменилось? Солнце точно так же всходит и заходит, и трава растет, и листья шелестят, и зверь спешит на водопой, и мать кормит дитя…
Но люди неуклонно будут обрастать новыми вещами, новыми предметами, навязанными им чужой волей, установленными кем-то вверху, неизвестно зачем, люди будут
Такой представлялась Сивооку Византия после очаровательной простоты лесных озер и зеленых полей с сочным житом и пением птиц в небесных высотах над родной землей.
Свободу могло дать одно лишь искусство, но и тут заковывали его в железные цепи ограничений.
— Главное, — говорил ему Агапит, — это обуздать догматами веры твою дикую варварскую душу. Бог ловит тебя на цвет, а ты должен научиться улавливать в цвете Бога. Избегай в искусстве всего, что в жизни не есть прекрасное. Не может быть фигур из самой жизни, ибо тогда ты можешь прославить природу оскверненной, а ты должен прославлять совершенство Божьего творения. Брань же не может быть совершенством, потому-то и избегай всего, что за пределами хвалы Всевышнего. Даны человеку земля и небо, деревья и цветы, воды и травы, четыре времени года — и каждое прекрасно, дана разная погода — и каждая из них прекрасна.
— Ага, — отвечал ему Сивоок, — а ежели я раздет в холодную погоду?
— О тебе нет речи. Не тебе служит высокое умение, а Богу. Ибо что ты есть? Ничтожество! Помни, всегда было и будет так: люди делают, а слава — Богу.
Спрашивать у Агапита, почему он забирал себе не только славу, но также и деньги за их работу, не хотелось. Агапит всегда найдет ответ, позовет в свой маленький дворец на Влахернах, усадит на целый день перед красиво переписанной и украшенной Библией, заставит читать апостольские послания или этот опостылевший Псалтырь. А что из этого? Будешь ты знать или нет, был ли у Евы пуп, и мог ли заговорить змей-искуситель, и что слово «олива» повторяется в Священном писании двести раз, — от этого еще не станешь хорошим художником. И дел земных не поправишь чтением этой великой, хорошо написанной, но одновременно и невероятно запутанной священной книги. На небе — высохшие, благостные святые великомученики, а на земле — логова дьяволов, ведьмовский шабаш предательств, отравлений, убийств, подлости. Как это все совместить? И можно ли это совместить?
— О, темный антропос, — сказал Агапит, — запомни, что двести лет назад Никейский собор постановил: искусство принадлежит художнику, но композиция — святым отцам. А что есть композиция? Композиция — это метод, благодаря которому элементы пространства слагаются в единое целое. Выразительность передается через фигуры, фигуры разлагаются на части, а те — на поверхности, соединяющиеся будто грани алмаза, однако без присущего ему естественного холода. Поэтому главное в работе — только кистью по доске или стене. Оно может быть плохим или хорошим.
Это Сивоок запомнил с первых дней своего появления у Агапита, когда подавал камень на сооружение монастыря, когда строгал доски для икон, когда резал котных овец, обучаясь по виду определять, какого ягненка носит овца в своей утробе. Ибо когда это еще только зародыш, то шкура его слишком нежная, чтобы из нее получился пергамент. Переношенный же ягненок дает пергамент слишком грубый, и книга из него не годится для продажи людям знатным, а простой люд, как известно, книг не покупает из-за своей несостоятельности. А писание икон? Это не то, что свежевать нерожденных ягнят для пергамента. Выстрогать доску из негниющего кипарисового дерева или из светлой, столь милой сердцу Сивоока липы — это было только начало. Далее доска проходила через руки нескольких умельцев, каждый из которых в совершенстве владел своей частью работы, и Сивоок с течением времени тоже прошел все эти работы, повторяя путь выстроганных им в свое время досок.
Поверхность доски левкасилась, то есть покрывалась белилами, а уже на залевкашенную поверхность наносился рисунок будущей иконы. Точно так же поступали и с фресками, с той лишь разницей, что контуры будущей фрески прочерчивались чем-нибудь острым по свежей штукатурке (Сивоок в дальнейшем писал без прорисовки, одних удивляя, а других раздражая легкостью своей руки). Рисунок делал «знаменщик» кистью или припорашиванием и закреплял графьей. Фон чаще всего был золотым, но золото не наносилось прямо на грунт, а сначала покрывали грунт полиментом. Полимент изготовляли из тонко натертой красной краски, высушенной и разведенной на протухшем яичном белке с уксусом. Полимент придавал позолоте красноватый оттенок, а чтобы золото имело настоящий блеск, его еще полировали собачьим зубом или агатом.