Ярость
Шрифт:
Оказалось, что чемодан с пожитками Соланки по ошибке отправили в общежитие на Пиз-Хилл. Крис – он тогда еще не стал Дабдабом – помог отыскать тележку, погрузить на нее чемодан и дотолкать до места назначения, после чего поволок незадачливого хозяина тяжеленной клади в столовую колледжа поужинать и выпить пива. Позже они сидели рядышком и слушали, как ректор Королевского колледжа, недостижимый и сиятельный, со сцены разъясняет им, что в Кембридже они ради трех вещей: «Интеллект, интеллект и еще раз интеллект!» И что в грядущие годы больше всего – больше, чем из семинаров или лекций, – они вынесут из общения друг с другом, «взаимно обогащаясь». «Ха-ха-ха!..» Гогот Уотерфорда-Вайды, который невозможно было оставить без внимания, потряс гробовую тишину после этой сентенции. Соланка любил его за это непочтительное ржание.
Дабдаб не стал ни писателем, ни режиссером. Он написал диссертацию, получил докторскую степень, после чего ему предложили место в университете, в которое он буквально вцепился с благодарным видом человека, одним махом разрешившего все проблемы дальнейшей жизни. Этот его вид помог Соланке разглядеть за маской «золотого мальчика» молодого человека, отчаявшегося вырваться за
Интеллектуальный потенциал Уотерфорда-Вайды для многих коллег оставался загадкой, тайной Дабдаба. Слишком часто он выглядел откровенно недалеким. Его первым прозвищем, которое, однако, не прижилось, поскольку оказалось чересчур злым даже по меркам Кембриджа, было Пух, в честь бессмертного, наивного до глупости медвежонка, притом что научные труды Дабдаба снискали ему заслуженное уважение в академических кругах. Диссертация о Вольтере не просто принесла ему докторскую степень, но и стала первой ступенью на пути к будущей славе и гордости, знаменитой книге в защиту Панглосса, где он прослеживал эволюцию взглядов этого выдуманного, но крайне уважаемого персонажа от чрезмерного, в духе Лейбница, оптимизма до защитного квиетизма, полной покорности божьей воле. Эта работа Дабдаба шла настолько вразрез с дистопической, коллективистской, политически ангажированной современной реальностью, что стала для многих, включая Соланку, настоящим шоком. После ее выхода Дабдаб начал читать ежегодный курс лекций «Cultiver Son Jardin», то есть «Возделывай свой сад». Немногим в Кембридже – разве что Певзнеру и Ливису – удавалось собирать такие толпы. Молодые (или, точнее, более молодые, ведь Дабдаб, несмотря на некоторую старомодность в одежде, еще не распрощался с молодостью) являлись, чтобы забросать лектора вопросами и поднять на смех, однако уходили притихшими и задумчивыми, подпав под обаяние его глубинной доброты, той простодушной уверенности всеобщего любимца и неизменной убежденности в том, что он будет услышан, которая вызволила Малика Соланку из паники первого дня.
Времена меняются. Однажды утром в середине семидесятых Соланка незаметно проскользнул в аудиторию, где его друг читал лекцию, и уселся в последнем ряду. Теперь его поразили безапелляционность высказываний Дабдаба и то, как она разряжалась вступающей с ней в резкий контраст почти абсурдной, комической туповатостью. Вы видели хлыща в твиде, безнадежно утратившего контакт с тем, что всё еще называли Zeitgeist, духом времени. Однако слышали вы нечто иное: всеобъемлющую беспросветность, мировую скорбь в духе Беккета. «Вам нечего ждать от этой жизни, – возвещал он аудитории, как ультралевым радикалам, так и субъектам, чьи длинные волосы были унизаны бусинами, потрясая потрепанным экземпляром „Кандида“, – вот чему учит нас эта замечательная книга. Жизнь нельзя улучшить. Ее следует принять как данность. Звучит ужасно, я знаю, но ничего не попишешь. Она такая, какая есть, – и точка. Дарованную человеку способность к самосовершенствованию можете считать злой шуткой Господа».
Еще десять лет назад, когда разнообразные утопии, марксистские, хипповские, казалось, вот-вот сбудутся, когда экономическое процветание и полная занятость позволяли молодым интеллектуалам потворствовать своим сколь блистательным, столь и идиотским фантазиям о самоустранении из жизни социума или революционном Эревоне, батлеровском Едгине (Нигде наоборот), его могли линчевать или, по меньшей мере, заставили бы заткнуться. Но это была Англия, переживающая последствия шахтерской забастовки и трехдневной рабочей недели, трещавшая по швам Англия, образ, явленный великим монологом Лаки из «Ожидания Годо», страна, в которой человек мельчает и опускается на глазах, где золотые грезы о том, что счастливое будущее ждет за ближайшим поворотом, стремительно тускнеют. И дабдабовская стоическая трактовка Панглосса – наслаждайся миром; принимай его таким, каков он есть, со всеми его язвами и прочим, ведь ничего нельзя изменить; наслаждение и отчаяние – понятия относительные – завоевывала все большую популярность в этом изменившемся мире.
Сам Соланка также подпал под ее влияние. Порой, когда он мучительно пытался сформулировать свои взгляды на вечную проблему власти и индивида, ему словно бы слышался подстрекательский голос Дабдаба. Наступило время централизованного вмешательства государства в экономику и прочие сферы жизни общества, и если Соланка не бежал за толпой, то в этом была отчасти заслуга Уотерфорда-Вайды. «Государство не способно сделать тебя счастливым, – нашептывал на ухо Дабдаб, – оно не способно сделать тебя хорошим или залечить сердечные раны. Государство содержит школы, но может ли оно привить ребенку любовь к чтению? Или это должен сделать ты? Государство создает систему здравоохранения, но что поделаешь с огромным количеством людей, которые ходят по врачам без всякой нужды? Государство строит муниципальное жилье, но не гарантирует добрососедства». Первая книга, точнее, брошюра Соланки «Что нам нужно?», в которой он отслеживал, как по ходу истории изменялись взгляды европейцев на взаимоотношения государства и гражданина, подверглась жестокой критике с обоих полюсов политического мира; впоследствии ее признали одним из оправданий того, что позднее было названо
К концу семидесятых Кшиштоф Уотерфорд-Вайда был уже настоящей звездой. Настало время харизматичных ученых. Окончательное торжество науки, когда физика сделается новой метафизикой и микробиология, а не философия разрешит наконец великий вопрос, что есть человек, пока не наступило; литературоведение обернулось гламурным ремеслом, и его корифеи, словно бы в семимильных сапогах, переносились с континента на континент, чтобы выступать уже на международной сцене. Дабдаб перемещался по миру, словно гонимый ветром, который ерошил его серебряные, раньше времени поседевшие локоны даже в аудитории, придавая ему сходство с актером Питером Селлерсом в «Чудотворце». Порой восторженные поклонники принимали его за Жака Дерриду, великого француза, но он отмахивался от такой чести с чисто английской самоуничижительной улыбкой, в то время как его польские брови оскорбленно сдвигались к переносице.
Именно в ту эпоху появились на свет две великие индустрии будущего. Индустрии культуры в последующие десятилетия предстояло заменить собой идеологию, обретя приоритет, которым прежде обладала экономика, и извергнуть из себя целую номенклатуру культурных комиссаров, новую породу аппаратчиков, подвизающихся в великих министерствах дефиниций, исключений, переработок и гонений, и диалектику, основанную на новом дуализме защиты и нападения. И если культура сделалась новым секуляризмом, то новой религией стала слава, и индустрия – или, лучше сказать, культ – популярности задала значительную работу новому священству, миссию обращения новичков в свою веру, завоевания нового Фронтира, сооружения своих средств доставки из блестящего целлулоида, электронно-лучевых ракет, работающих на продуктах сгорания сплетен и готовых вознести избранных к звездам. И во имя темных нужд новой веры совершались даже человеческие жертвоприношения; вознесенные внезапно и опалившие крылья камнем падали вниз и разбивались насмерть.
Дабдаб оказался одной из первых жертв, современным Икаром. Соланка редко виделся с ним в его золотые годы. Жизнь разводит нас посредством обыденных случайностей, и однажды, словно вынырнув из глубокого забытья, мы с изумлением обнаруживаем, что прежние друзья стали нам чужими и их уже не вернуть. «Неужели здесь никто не помнит беднягу Рипа ван Винкля?» – спрашиваем мы и понимаем, что так оно и есть. Нечто подобное произошло и с нашими старыми университетскими приятелями. Дабдаб все больше времени проводил в Америке, для него придумали особую кафедру в Принстоне. Поначалу были частые телефонные звонки. Потом почтовые открытки, дважды в год – на Рождество и в день рождения. А затем тишина. Она продлилась до тех пор, пока одним тихим летним вечером 1984-го, когда Кембридж был особенно похож на свой открыточный образ, в дубовую дверь профессора Соланки (блок «А», над студенческим баром, квартира, некогда занимаемая романистом Э. М. Форстером) не постучала некая американка. Ее звали Перри Пинкус, и она была хрупкой, темноволосой и большегрудой, сексуальной и молодой, но, по счастью, не настолько, чтобы оказаться студенткой. Все это вкупе произвело самое благоприятное впечатление на меланхолическое сознание Соланки. Он приходил в себя после завершения первого бездетного брака, а Элеанор Мастерс еще не появилась на горизонте. «Мы с Кшиштофом приехали в Кембридж вчера, – сообщила Перри Пинкус. – Живем в Гарден-хаус. То есть я живу. Кшиштоф сейчас в Адденбрукской лечебнице. Вчера ночью он перерезал себе вены. У него очень сильная депрессия. Он спрашивал о вас. У вас есть выпить?»
Она зашла и с любопытством огляделась по сторонам. Кукольные дома всевозможных размеров и человеческие фигурки повсюду – в домах, конечно, но не только, среди мебели, по углам, на полу, мужчины и женщины, побольше и поменьше, из ткани и дерева. Перри Пинкус была тщательно (но сильно) накрашена; веки отягощала черная бахрома ресниц. Она явилась во всеоружии, готовая в любой момент вступить в сексуальный поединок: короткое обтягивающее платьице, чем-то неуловимо напоминавшее кольчугу, высоченные каблуки, похожие на клинок стилета. Не слишком подходящий вид для женщины, чей любовник прошлой ночью пытался покончить с собой, но она не искала себе оправданий. Перри Пинкус была молодой особой с факультета английской филологии. И ей нравилось ложиться в постель со звездами стремительно разрастающегося окололитературного круга. Возможные последствия (жены, суицид) мало волновали ее, сторонницу случайных связей. При всем при этом она была яркой, жизнерадостной и, подобно всем нам, считала себя вполне приличным, даже, наверное, хорошим человеком. После первой рюмки водки – профессор Соланка всегда держал в морозилке бутылку на всякий случай – она вполне обыденно рассказала: «У него депрессия. Клинический случай. Не знаю, что мне делать. Он милый, но я избегаю мужчин с проблемами. В няньки я не гожусь. Предпочитаю, чтобы мужчины сами заботились обо мне». После второй сообщила: «Думаю, он был девственником, когда мы начали встречаться. В голове не укладывается! Он, естественно, это отрицал. Говорил, дома за ним толпы бегали. Оказалось – правда, он богатый жених, но я-то за деньгами не охочусь». После третьей раскрыла новые подробности: «Все, что ему было нужно, это чтобы я взяла в рот или же, напротив, трахнуть меня в задницу. Но это ничего, для меня нормально, честное слово. Я с этим не раз сталкивалась. Просто у меня такой типаж – парень с сиськами. Привлекает сексуально недоопределившихся мужчин. В этом я разбираюсь, уж поверьте». А после четвертой рюмки призналась: «Кстати, о сексуально недоопределившихся мужчинах. Куклы у вас, профессор, что надо».