Ящик Пандоры
Шрифт:
Меркулов смотрел на Троекурова как на сумасшедшего. Совсем свихнулся, папаша, в камере. Ладно. Не он первый, не он последний. Чтобы как-то разрядить обстановку и успокоить Бог весть что нагородившего подследственного, Меркулов сказал:
— Иван Николаевич! Вы же умный человек, понимаете, что при вашем объеме обвинения шапка эта — тьфу, пустяк. Давайте-ка я оформлю протокол очной ставки, а затем, даю слово, вообще исключу ее из обвинения как факт малозначительный, идет?
— Нет, не идет,— не унимался Троекуров,— думаете, я не понимаю, к чему вся эта свистопляска? Концы рубите, Меркулов, своих прикрываете?
Меркулов
— Кого это — «своих»? Что вы имеете в виду, Иван Николаевич?
— Да что я, только на свет народился? Что вы меня дурите? Папашу своего дружка выручаете? Мне Сатин давно хвастался, что у него все тылы прикрыты. Да что вы на меня так смотрите? Или вы и вправду не в курсе? Сатин, Павел Петрович, директор московского Спортторга?
— Дело, по которому проходит Сатин, выделено в отдельное производство. О его родственных связях с моими друзьями я ничего не знаю. И давайте закончим этот разговор. Он к вашему делу никакого касательства не имеет,— твердо сказал Меркулов и тут же внутренне спохватился: «Бог ты мой, Сатин! Ведь это же отчим Саши Турецкого!»
— Вот-вот, не имеет. То-то вы помрачнели, Меркулов. Не хочется быть зачисленным в наш лагерь, а? Знаю, знаю, не волнуйтесь. Вы взяток не берете. А то бы я давно был на свободе. Да только у прокурорских тоже рыльце в пушку, да еще в каком! Ваш молодой друг и соратник вырос в другое время. Ему хочется хорошо жить, кушать черную икру и ездить на красивых машинах, спать с красивыми женами своих начальников. Я его хорошо понимаю. Гораздо лучше, чем вас, Меркулов... Пишите свой протокол.
Через двадцать минут протокол был готов, подписан обвиняемыми и следователем. Меркулов нажал кнопку вызова, долгим взглядом проводил до двери бывшего министра, нынешнего арестанта, лишенного прогулки.
Сейчас вернется Керим, чтобы увести в камеру и Троекурова.
— Иван Николаевич, завтра придет ваш адвокат, начнете знакомиться с производством по деду. А сейчас у меня к вам вопрос, можно сказать, неофициальный.
Троекуров с любопытством посмотрел на следователя:
— Что еще за вопрос? Вы же меня изучили, Меркулов. Уяснили, небось, что всю свою жизнь я сам спрашивал с других, а отвечать — не мой бизнес.
Меркулов нагнулся к стоящему на полу портфелю, снова вытащил из него фотопортрет в тонкой металлической раме, внимательно наблюдал за выражением лица Троекурова, пока тот рассматривал портрет.
— Кто это? Не узнаю.
— Посмотрите на это ожерелье.
— Почему на ожерелье? Меня больше привлекает это лицо, одухотворенное и печальное, какое-то дореволюционное лицо, хотя фотография явно советского производства. Теперь таких лиц у наших женщин не бывает, я многое повидал, поверьте.
— Меня интересует это ожерелье. Иван Николаевич, давайте не будем играть в прятки. Ценностей мы у вас не нашли, это правда. Кто-то из наших, я знаю, позвонил вам, предупредил об обыске. Свою коллекцию вам удалось увезти, спрятать в надежном месте. Я не об этом. Но я знаю, что многие годы вы собирали драгоценности, стали специалистом. Поэтому я спрашиваю вас: у кого из коллекционеров может быть вот это ожерелье? Для меня это важно.
Троекуров с минуту изучал лицо Меркулова, спросил недоверчиво:
— Ловушка?
— Нет. Честное слово.
— Давайте взгляну еще раз.
Троекуров включил
— Вещь редкая. Работа тонкого мастера. Видите, цветы из мелких камней закреплены на пружинках — «трясульках», поэтому букет кажется живым. Хотя... Странная вещь... Это работа не русского мастера, на полураскрывшемся цветке смонтирована латинская буква «N». По фотографии трудно сказать, но впечатление, что камни не настоящие. Кроме того, ценность несколько снижается из-за повреждения одного золотого листочка... Признаться, никогда не видел.
Меркулов, затаив дыхание, слушал Троекурова. Перед ним словно был другой человек, мастер своего дела, профессиональный ювелир.
Вернулся Керим.
— Ну пошли, гражданин заключенный...
Год назад Меркулов, по настоянию врачей, бросил курить. Дома за ним зорко следили жена и дочь. На работе — сотрудники. Тюрьма была единственным местом, где он мог отвести душу. Он жадно затянулся своим «Дымком», вытащил блокнот, записал несколько фраз и долго рассматривал написанное. Потом заметил, что в дверях стоит надзиратель, и стал складывать бумаги.
— Пора восвояси, Керим. Надзиратель вздохнул, покачал головой:
— Тяжелый работа у тебя, товарищ Меркулов. С плохой народ возишься. Хороший народ в турма держать не станут.
— Ты мыслишь слишком императивными категориями, Керим. Путь к истине лежит через сомнение.
Надзиратель обалдело уставился на Меркулова.
7
Исполнитель удивил заказчика, послушно следуя указанию: главная деталь — узнаваемость. Наброски были выполнены в манере соцреализма: Бил с небольшой сумкой через плечо и поднятой вверх рукой (на стоянке такси), Бил с Никой в танцевальных позах, поясной портрет Била. Отказавшись полечиться — раздавить «маленькую», Турецкий сел в свою «ладу» и, как всегда, прежде, чем нажать на педаль газа, произнес как заклинание: «Три тысячи шестьсот». Это означало, что ехать надо с большой осторожностью, поскольку за машину еще оставалось выплатить три тысячи шестьсот рублей. После чего аккуратно выехал из Жоркиного двора и направился к Курскому вокзалу.
Время прохождения товарного состава мимо станции Красный Строитель в то утро, когда погибла Татьяна Бардина, было хорошо известно: недаром железная дорога составляет графики движения поездов. По расписанию выходило, что тепловозом тогда управлял машинист Кашкин, передовик Московско-Курской железной дороги. Его неоднократно допрашивала милиция и следователь Бабаянц. И он говорил одно и то же: все делал,, как положено, никакую женщину возле платформы не видел, от инструкции не отступал, тринадцатой зарплаты меня читать, а тем более наказывать, не за что...
Турецкий решил сам поговорить с этим передовиком, для чего и попросил начальника отдела кадров пригласить свидетеля Кашкина в директорскую к двенадцати часам дня.
Кашкин подготовился к допросу — был одет в железнодорожную форму, на лацканах кителя красовались какие-то значки и медаль «За доблестный труд».
С места в карьер он начал:
— Опять канитель. Опять допросы, а я из-за вас выгодного рейса лишаюсь, два года прошло, опять за свое взялись. Я уже вашему армяшке тогда все объяснял, он что у вас глухой или недоношенный?