Явление народу
Шрифт:
Глава первая
Утром, когда люди спешат на автобусы, в электричку, метро, только кажется, что они быстры и легки. Они еще не освободились от пут. Душа человека, как мотылек, выбирающийся из кокона сна, то плавными полуживыми, то судорожными движениями расправляет многожды сложенные хрупкие крылья.
Живые ручьи сливаются в транспортные потоки, где, ввинчиваясь в пространство, люди продолжают рвать, стягивать свои липкие путы, запутываясь мимоходом в чужих: совершается «утреннее рождение». Ибо СПЯЩИЙ выпадает из жизни. И хотя смерть его не подтверждается официальными актами, но такого, как был, его уже нет и не будет: под утро очнется другой человек, похожий на прежнего так, как похожи меняющиеся поколения: приемственность моды и знаний бывает не только при смене веков… – при смене всякого
Но жизнь порождают не сны, а звенящее коловращение времени, точно скрипы, старинных часов или шорох смыкания нежных контактов в шкафу автоматики. Дело даже не в звуке, но – в изменении состояния времени. Как сталь от ничтожных добавок обретает легированность, так утро – «легированное» – привилегированное состояние времени – «время рождений».
Был утренний «пик». С каждой станцией в метровагоне становилось теснее и тише. Молчание недоспавших спрессованных тел неслось мимо редких огней в громыхающих недрах земли. Ну а после «Текстильщиков» вообще стало трудно дышать. Когда поезд вышел наружу, тишину разорвал детский плачь – хлесткий крик новорожденного. Пассажиры искали глазами: казалось, кричит кто-то рядом. Но как только звук оборвался, люди прикрыли глаза и решили, что им померещилось. И еще многим чудилось, что у них по ногам кто-то ползает: то ли щенок, то ли кошка. Лишь в «Китай-Городе» легче стало дышать. А на «Беговой» почти все пассажиры сидели с прикрытыми веками.
Оказавшаяся в тот час под землею, загнанная «проклятущей толпенью» и не дремавшая из-за бессонницы старая бабка, приметила наискосок от себя краснощекого мальчика лет этак двух с «дипломатиком» в ручке, одетого прямо по взрослому в «кожанку». «В этаку рань дите поднимает!» – думала старая неодобрительно о сидевшей возле ребенка молодой модно стриженой даме с кружевами на вороте. Но когда «кружевная» на станции вышла, бабка совсем растерялась: «Да слыхано ли оставлять малолеток в метро?!» – оглянулась, ища у людей понимания, но пассажиры дремали, и никому до ребенка не было дела. Старая женщина покряхтела, привстала, сделала несколько неуклюжих шажков по «игравшему» полу и, плюхнувшись на сидение рядом с «малышкой», только-только хотела спросить «с кем ты едешь?»…, да прикусила язык, обнаружив, что парню – никак не два года: все десять, а то и тринадцать – в смущении перекрестилась, вернулась на прежнее место, прикрыла глаза «Одурела я, Господи, что ли?», открыв их, однако, была еще более удивлена: два похожих как близнецы молодых человека дремали напротив. На «Полежаевской» один из них вышел. А на следующей остановке вышла старушка. Когда поезд тронулся, ей показалось, что тот, кто остался, рухнул спиной на сидение: оглянувшись и не увидев его, старая женщина перекрестилась опять.
Глава вторая
Стремление «жить как все» с годами выродилось у Марины Васильевны в нечто противоположное, а затем привело к событиям, о которых хочу рассказать.
До четырнадцатого года ее отец – Ковалев работал в Москве у обивщика мебели, потом нагрянул в родную деревню, что на Смоленщине, как-то спьяну женился… Но подоспела война. Пройдя Мировую, Гражданскую, пережив три ранения, тиф, Ковалев возвратился в Москву. Работал, как прежде, по мебельной части. Снова женился. Девушку взял аккуратную, строгую. А к себе на Смоленщину больше не ездил: близкие все почти померли. Слышал, живет где-то сын, но своим его не считал: «Потому как и сам теперь был другим человеком». Когда появилась Марина, души в ней не чаял, во всем ублажал, потакал, любил говорить: «Пусть растет городская. Пусть живется ей слаще и чище, чем нам». Пил с каждым годом все больше. Ушел из артели. Работал подсобником. Часто по нескольку дней пропадал у дружков. Марина Васильевна выросла в окружении рассудительных женщин – фабричных приятельниц матери. Мужчины жили отдельно от этого общества, как неоседлое племя. Их здесь так и звали «гостями». Все в один голос сходились на том, что в городе с мужиком только больше хлопот: «По нонешним временам мужик – не кормилец, а чистый пропивец. Баба, – та почему многожильная? У ей же все радости в доме. А мужику завсегда дом воняет дерьмом. Какое бы на дворе ни стояло суровое время, ему подавай развлечения. Мнит из себя господина, а на поверку выходит – ошибка природы».
Все же раннее детство озарено было и теплом, и любовью. Каждой клеточкой кожи голого тельца вбирала и запоминала Марина счастливое чувство, как будто затем, чтоб позднее прикосновение собственных рук, хотя бы на время могло возрождать в ней блаженство ребенка, вобравшего и земную, и неземную любовь. Это священное чувство она пронесла сквозь всю жизнь. Оно заменяло безбожнице ощущение Бога и внушало счастливую мысль: «Быть не может, чтоб жизнь не имела высокого смысла!» В школьные годы Марина Васильевна не была заводилой, но к выдумщикам тянулась душой, восхищалась людьми энергичными, шумными, им подражала, читала все, что читали подруги и от всего приходила в восторг. А по окончанию школы записалась в пионервожатые: влекла жизнь на виду у людей: блестящие горны, алые стяги и марши под барабан давали ощущение праздника, предчувствие нового близкого и невыразимого счастья… Однако предчувствие не оправдалось.
В сорок первом Марина Васильевна стала зенитчицей. Внутренне она была подготовленная к быту армейскому, если не брать в расчет ужаса смерти во время налетов, к которому невозможно привыкнуть.
Марину Васильевну сделали командиром орудия, а через годик определили на курсы. В бригаду вернулась она командиром приборного взвода и через короткое время стала мастером многомудрого дела – согласования комплекса батареи с «Чудо-прибором управления артиллерийским зенитным огнем». Послушное ее воде слежение мощных стволов, внушительный вид самой этой «умной машины» наполняли Марину Васильевну гордостью, верой в себя и науку.
Во время войны она лишилась родителей: старые раны убили отца, а мама умерла в одночасье прямо на фабрике. Похоронные хлопоты взял на себя человек, о котором Марина Васильевна раньше, почти что не слышала – это Иван Ковалев, сродный брат ее из смоленской деревни, служивший в то время в Москве. Он сам отыскал старика, схоронил его, а позднее – и мачеху. Марина Васильевна видела брата, когда заезжала домой после курсов. Он был лет на шесть ее старше, ходил в капитанах.
Вернувшись после победы, она подала документы в пединститут на физмат. Ковалева уже не ценила ни выдумщиков, ни заводил, уважала решительных, дисциплинированных, подающих надежды.
Часто снился сон о войне: из-за леса «выпрыгивает» фашистский стервятник, несется на бреющем – на батарею. Марина наваливается на штурвал поворота… Всем телом… Но что-то заклинило – ствол повернуть невозможно. Уже видно кресты на машине. И негде укрыться. Нагретая солнцем станина забрызгана кровью. В ушах звон недавней контузии…, песнь жаворонка. И хочется жить…, кем угодно – букашкой, былинкою – только бы плыть по волнам ощущений. Из вражеской «птицы» как будто просыпали мусор – «гроздь» черненьких «сомиков», рыская в воздухе, с воем несется к орудию. Сердце вот вот разорвется. Отчаянно жалко себя…
Просыпаясь от крика, Марина Васильевна проклинала свою «ледяную» постель и эту холодную, точно склеп, комнатушку, в которой жила когда-то с родителями. Молча думала, нет, невозможно, чтобы так кончилось, чтобы жизнь не имела высокого смысла, и чтобы предчувствие близкого невыразимого счастья, которое ощущала ребенком, обмануло ее.
Глава третья
Из метро на поверхность поднялся высокий худой человек в черной куртке из «жеваной» кожи. До места работы ему можно было доехать автобусом, но Владимир Владимирович Пляноватый, главный специалист ГНИИПРОСВЯЗИ (Государственного научно-исследовательского и проектного института связи), предпочел добираться пешком. В фамилии «Пляноватый» была какая-то незаконченность, как если бы некто, заведовавший «специальным котлом», где «варились» фамильные прозвища, не очень себя затруднив, подцепил, что попало и швырнул, словно кость: «На живи и грызи».
Выйдя на воздухе Владимир Владимирович освободился от пут метросна, где приснилась большая картина, от которой его брала оторопь. Человек шел, поеживаясь, хотя было не жарко, не холодно. Он боялся погоды, когда свежесть с теплом, «сговарившись», давали сплошное блаженство, гнали буйные токи по жилам, и делалось сладко и, точно мальчишке, хотелось куда-то нестись…
Миновав виадук, Пляноватый увидел стеклянную рвущую вышние ветры «скалу» своего института и мысленно улыбнулся пришедшему в голову слову: «командированный».