Языческий алтарь
Шрифт:
Ничто из того, что он доселе пережил, не подготовило его к дисциплине и суровости познания. Они поразили его, едва ли не унизили. Но все же он ни разу, наверное, не возмутился побудками ни свет ни заря, правилами и ограничениями, всем суровым бременем обязанностей, призванным подавить самые робкие желания, закалить дух. Зато ему открылись радости, неведомые мне: отличать подлинные неравносложенные от мнимых, рассуждать следом за блаженным Августином об истинной природе добра и зла.
Спустя несколько недель, а может, месяцев его внешнее преображение завершилось. Он научился говорить тихим голосом, обуздывать свои чувства и настроения, сносить оскорбления, не пытаясь защититься, сжигать свои грезы, как сухие дрова.
Прежде он был гениальным ребенком гор. Теперь его достоинства признали более опытные судьи, и он извлекал из этого привилегии. Он уже не делил спальню с соучениками, а получил отдельную келью. Крохотная, с низким потолком, она зато выходила окнами в прямоугольный дворик, освещаемый послеполуденным солнцем. Подросток завел привычку удаляться туда, исполнив все свои повинности. Я задаюсь вопросом, о чем могла мечтать такая дикая еще душа, как его, вынашивавшая такие жестокие плоды, меж этих высоких, черных от времени стен.
Бадигундига
А Бьенвеню, состарившийся уже к сорока годам и теперь разменявший шестой десяток, что делает он после отъезда Эфраима? Какими картинами заполнены его долгие одинокие дни, воплощения пустоты, однообразия и скуки? В первую же осень он разбил на террасе шатер – маленькую палатку из грубой темно-зеленой ткани. Свой наблюдательный пост он нарек дозорной башней. Оттуда он наблюдает в свой бинокль, доставшийся от мертвеца, луга, стада, полет облаков – бесцельное занятие, как всякому известно. Когда с утра до ночи идет дождь и его шатер намокает, он бродит вокруг дома под пастушьим зонтом, дымя контрабандными сигарами. Но стоит развеяться дождевым тучам и вернуться суши, как говорят жители гор, он снова как ни в чем не бывало встает на свой пост.
Бдения в шатре делают фермера похожим на старого небритого солдата, посланного в дисциплинарных целях в дальний караул, хотя никому неизвестно, что он натворил. Он плохо спит, мало ест, забывает, о чем его просят и что он сам сделал, тянет с самыми срочными делами, вроде починки крыши амбара, провалившейся в грозу, или продажи коровьего гурта. Но больше всего управляющего удручает то, что Бьенвеню по полдня бездельничает, распевая бессмысленные куплеты:
БадигундигаБадигунБадигундига!Гау! Гау! (дважды)БадигундигаБадигун!Дождливую осень сменяет снежная, унылая зима, тянущаяся до самой Святой недели, которая в этом году приходится на середину апреля. Бьенвеню часами не выходит из спальни, грея ноги над жаровней, в которой безмолвная Элиана исправно меняет угли. Всякий раз, когда служанка опускается для этого на колени, он вдыхает аромат цветов и ее белья и упрекает себя за то, что в свое время не попросил у девушки руки. Поняла ли она, о чем он сожалеет? Или она хитрее, чем кажется? Почти всегда перед уходом она быстро запускает пальцы в седые волосы фермера – так трогают снег, не проваливаясь в него. А легкая и теплая, быстро отдергиваемая рука – что вилы в сугробе.
Слухи
Полгода старый Жардр пребывает в одинаковом настроении: оно сумрачное, как небо у него над головой. Ни стремительное таяние льдов, от которого с самой Троицы горы зазвенели ручейками, ни оживание лесов, расцветших в считанные дни светлыми красками, ничего не
По деревне бродит слух, будто несчастного околдовала Лукреция, с которой он порой ведет ночами долгие беседы. Злословие и клевета! Бьенвеню, не обращая внимания на слухи, знай себе гуляет под пастушьим зонтиком, словно потерял в кустарнике свои массивные часы или, не ровен час, поддерживает при помощи условных знаков связь со шпионами, видимыми одному ему. Вечерами красный огонек его сигары, то и дело вспыхивающий на террасе, указывает на то, что старый дурень еще не отправился на боковую. Сигара не гаснет до самого рассвета, так что теперь некому свистнуть Элиану или тихонько приставить лесенку к ее окну.
Тем не менее каждую среду Бьенвеню получает по короткому письму, которое он с трудом разбирает, да еще показывает Арману и Элиане, потому что две проверки надежнее одной. Эфраим, подписывающийся только «Жан-Мари», сначала с воодушевлением, потом все более хладнокровно излагает усвоенное им за неделю. Свою новую жизнь он представляет только под углом своих трудов и достижений. Ни слова о соучениках, о суровости или благосклонности наставников, о собственных чувствах, волнениях, сомнениях, одиночестве.
– Вы не считаете странным, что он никогда не говорит о себе?
– Странно, еще как странно…
– Я даже не знаю, доволен ли он кормежкой…
На самом деле Бьенвеню хочется образов, картин, материальных свидетельств, которые заполнили бы его печальное ожидание. Он желает знать, как Маленький Жан проводит время, чем занят каждый его час, чтобы можно было мысленно его сопровождать на протяжении всего дня. Но в его обезличенных письмах об этом ни словечка, и как старый Жардр ни вертит их в руках, они не дают ни малейшего представления о жизни, которую ведет подросток вдали от отеческого взора.
Выздоровление
Покуда фермер предается черной меланхолии, управляющий, здоровье которого заметно окрепло, продолжает свои инспекционные поездки по горам и теперь самостоятельно решает, что для владений Жардров хорошо, а что плохо. Он по-прежнему носит тяжелые куртки с многочисленными карманами, так же непоседлив, быстро принимает решения и не задерживается подолгу на проблемах. И все же молодые скотники, которых он угощает после рабочего дня табачком, говорят, что болезнь его изменила, что в его глазах нет прежней твердости, которая не позволяла ему сочувствовать, что теперь он способен проявлять беспечность и произносить странные слова, составляющие очарование людей, не питающих иллюзий. Еще бы! Когда в конце брода вас поджидает Несносная с косой, а при вас недостаточно мишуры, чтобы ее ослепить, приходится стараться оставить ее с носом.
Это еще не все. В первые же весенние деньки мсье Арман выписал себе странный аппарат на треноге, складываемый в длинный, как саркофаг, ящик. С тех пор он всюду его таскает, ставит в самых опасных местах, над самыми головокружительными кручами, припадает глазом, причем всегда только правым, к подобию подзорной трубы и записывает в блокнот две колонки цифр. Для многих эта деятельность управляющего служит признаком того, что он уподобился своему работодателю, иными словами, тронулся умом и рано или поздно окажется в смирительной рубашке, как многие безумцы до него. Более хитроумные судят по-своему. Зачем интенданту, плававшему на торговых судах и пересекшему обе Америки, было задерживаться в Коль-де-Варез? Не иначе, он пронюхал о сокровище, спрятанном кем-то из предков Жардров, и теперь ищет его с помощью своего инженерного приспособления! Один лишь кюре придерживается мнения, что Арманд заказал в Париже фотографическую камеру, чтобы запечатлевать виды гор, и в ожидании ее доставки занят ориентировкой на местности. Но зачем фотографировать отвесные горы и осыпи, когда есть молоденькая Элиана?