Языческий алтарь
Шрифт:
Прежде чем осесть в Коль-де-Варез, Арман путешествовал. И жил. Из этих путешествий и жизней он привез манеры, тени, элегантность, богатый словарь, проницательность и, главное, отрешенность. Не забуду и про пищу для будущих грез Маленького Жана – безделушки и безделицы, превращавшие комнату управляющего в пещеру Али-Бабы: коробку с 48 цветными карандашами, каждый из которых отличается от соседнего, флакон-пульверизатор духов в форме гондолы, турецкий ковер, ивовый сундучок, набитый фотографиями моряков, рулоны шелка, расшитого золотой нитью, с бахромой легче пуха, патефон с ручкой и раструбом – германское изделие, которому ребенок внимал один единственный раз, хотя сам управляющий охотно запускает его в одиночестве, глубокой ночью,
Кроличье рагу
Перед Пасхой Лиз выбрала жертву – кролика с розовой мордочкой и пышной шерстью, отца многочисленного семейства. Со своей обычной резвостью, не переставая напевать, она, держа зверька головой вниз, оглушает его ударом скалки. При помощи Армана, не позволяющего жертве дергаться, но все-таки отвернувшегося, чтобы не присутствовать при убийстве, она погружает длинный кухонный нож в кроличью головку позади уха и спускает кровь в эмалированный тазик, куда уже нарезала черствый хлеб для санке – провансальского блюда, рецепт которого перешел к ней от бабушки. Тазик наполняется густой кровью, зверек висит неподвижно. Эфраим, как раз на вершок переросший высоту стола, безмолвно наблюдает за священнодействием.
– Почему ты так на меня смотришь? Проголодался?
– Нет.
– Тебе любопытно?
– Да.
– О чем же ты думаешь?
– Кролик уже мертвый?
– Конечно! Гляди, я сейчас сниму с него шубку.
И краснолицая старуха Лиз устрашающе точным движением залитых кровью рук снимает с кролика шкуру. Так выворачивают меховой ботинок, чтобы заглянуть внутрь. Теперь «шубка» висит на крюке, а тушка лежит на доске и ждет, когда ее разрубят. Лиз моет в раковине руки и хватает топорик, который сама наточила с утра в подвале на точильном бруске. Эфраим, не произнося ни слова, провожает глазами каждый удар, обрушивающийся на доску. Скоро от кролика остаются куски мяса разного размера.
– Ну вот, остается только запечь его с луком! – провозглашает Лиз, закончив кромсать тушку.
– Почему ты все время работаешь? – спрашивает ее ребенок.
– А как же! Если я ничего не приготовлю, что ты будешь завтра есть? Тебе тоже приходится работать – в школе.
– Да, но ты-то старая. Ты скоро умрешь.
– Это когда Богу будет угодно, малыш. Все мы в Его руках.
На следующий день Эфраима не могут найти к обеду. Его ищут вокруг дома, кличут на опушке леса. Бьенвеню сам не свой. Старуха Лиз, редко теряющая самообладание, так разволновалась, что у нее подгорел соус для рагу. Один Арман только пожимает плечами: он уверен, что с мальчишкой не случилось ничего страшного. И верно, днем его приводит кюре: оказалось, он заперся в классе с книжкой.
– Ты не голоден? – спрашивает Лиз.
– Я не хочу есть кролика.
– И из-за этого ты нас так разволновал?
Лиз уезжает в деревню
Пока ребенок выглядывает из-за спин старших детей в стойле, используемом под школу, в Высоком доме происходят два события, последствия которых проявятся гораздо позже.
Однажды управляющему, вернувшемуся после затянувшегося дольше обычного объезда, становится плохо на пороге конюшни. Считая, что его лягнула лошадь, его поднимают и несут под водяной насос. Он приходит в себя и твердит, что это пустяки, нет-нет, ничего страшного, просто слабость, усталость, может, на солнышке перегрелся, а может, жажда… На следующий день у него жар и видение – матрос, скрючившийся под патефоном. «Я не хотел тебя убивать! – кричит он. – Убирайся! Оставь меня!»
Потом Арман приходит в себя. Жара больше нет, матроса тоже. Он больше не кричит, остались только потливость рук и кровохарканье. По утрам, спускаясь в кухню, он движется шаткой походкой и прижимает к губам платок. Тем не менее спустя две недели он объявляет, что
Но беда никогда не приходит одна. Вторая не заставила себя ждать. Старуха Лиз, на которой целых тридцать лет держался весь дом, ломает шейку бедра и просит увезти ее в родную деревню. Это по ту сторону границы, и хотя ворон успел бы слетать туда-обратно за время соборования, людям приходится спускаться в долину и снова подниматься по противоположному склону ущелья Серф. После оттепелей прошли сильные весенние дожди, и путь стал долог и тяжел. Бьенвеню везет умирающую в крытой двуколке, размышляя по пути о ребенке, найденном его служанкой в снегу. Это она его согрела и одела. А он, фермер с седыми висками, принес лучшего растительного масла для ротика младенца.
– Лиз, вы знаете, кто мать Маленького Жана?
– …
– У меня есть право это знать. И у ребенка тоже.
Служанка шевелит губами, невнятно бормочет. Возможно, слова ее не связаны с его вопросом. Возможно, она просто просит воды. Но Бьенвеню чудится, что она произносит имя Лукреции, отверженной, обитающей в лачуге на краю деревни, под одной крышей со свиньями и гусями.
– Лукреция? Только не она!
По брезентовой крыше двуколки колотит дождь. Мул пугается вспышек молнии и сходит с тропы. Лиз умолкает. Фермер понимает, что уже не услышит ответа. Он шарит позади себя рукой и кончиками пальцев закрывает умершей глаза. Теперь у него другие заботы. Ночью, по скользкой грязи, он должен преодолеть хребет, служащий границей, и в одиночестве оказаться в местах, которые знает совсем плохо. Как его там встретят? Двадцатью годами раньше жители этой деревни и Коль-де-Варез враждовали из-за жеребца-производителя, поджигая друг другу амбары. Потом каждый из двух враждующих лагерей решил, что одержал победу, и перешел к обороне.
День еще не занялся, когда Бьенвеню добирается до первых ферм и, выбрав одну наугад, въезжает на просторный двор, залитый водой. Его встречает горбун: вскинув карабин, он грубо спрашивает, что здесь надо чужаку. На счастье, горбун оказывается зятем церковного сторожа и двоюродным братом самой Луизы. Мокрое от дождя тело заносят в гостиную с низким потолком и накрывают простыней, которая станет ей саваном. Тут Бьенвеню замечает, что у Лиз распахнулось правое веко, и ему кажется, что мертвая служанка не спускает с него суровый взгляд.
Ее хоронят на следующий день, в присутствии всех мужчин деревни. Слез никто не льет, обходится без речей, их заменяют крепкие шершавые рукопожатия. Целую неделю Бьенвеню проводит во хмелю.
Старая знакомая
На обратном пути старый фермер, раскачиваясь в своей двуколке и мучительно трезвея, размышляет о том, кем бы заменить Лиз. На закате его посещает мысль переночевать у кузена Влада, барышника, и посоветоваться с ним, хотя к Владу гости заглядывали редко.
У Влада – его прозвали «Влад-Ртуть», чтобы не путать с его дядюшкой, Владом-Сорвиголовой и с сыном, Владом-Дрово-секом – холодный взгляд и жуликоватые руки. Он любит выпивку больше любви, а карты – больше выпивки. Он всегда готов обменять своего мула на чужого коня; как говорят в горах, один ветер знает этот край лучше, чем он. Однако ветер ничего не приобретает от того, что колеблет ветви лиственниц, зато барышник воспитал молодую поросль похитителей жеребят, с которыми расплачивается бубнами и трефами, иными словами, надувает их почем зря. «Ртуть» знает, что с четырьмя игральными костями на руках вместо трех и с колодой засаленных карт можно объезжать деревушки, повсюду встречая радушный прием. Двадцать лет он вел жульническую жизнь, иногда оказываясь в тюрьме. От этих гастролей у него сохранилась привычка никогда не закрывать за собой дверь и держать под сорочкой, прямо на теле, на цепочке, на какой обычно носят медальон со святым Христофором, тоненькую, остро заточенную бритву.