Язык есть Бог. Заметки об Иосифе Бродском [с иллюстрациями]
Шрифт:
И.Б.Вы ведь адресуете этот вопрос мистеру Уолкотту? (Смеется.)Рифма… Это все принцип удовольствия, великая вещь. Важнейший аспект любого искусства: если убрать из искусства принцип удовольствия, оно перестанет быть искусством. Я не знаю большего удовольствия, чем читать хорошо сделанные стихи, где работают метр и все прочее, или, прочитав их, написать пастиш, подражая чужой манере. Вокруг этого нагородили столько чуши. Вроде концепции про страх влияния [51] , которую по большей части разрабатывают умники из Йеля, и пр., и пр. Любой поэт пытается сказать что-то, еще не сказанное предшественниками. Все очень просто: он хочет привлечь внимание публики — ему, если хотите, надо продать книгу. Это ведь заложено в самом порядке вещей, но из этого еще не следует, будто поэт не любит предшественников, воспринимая их как злых духов, охотящихся за ним. Я не знаю большей радости, чем написать четверостишье, которое бы звучало, как пушкинский стих, или стих Йейтса, не важно. Это же редкое удовольствие.
51
Аллюзия на книгу Гарольда Блума «Страх влияния» (The Anxiety of Influence: A Theory of Poetry. N.Y., 1973).
Д.У.
52
Алллюзия на стихотворение «Song of Exposition»: «Come, Muse, migrate from Greece and Ionia; / Cross out, please, those immensely overpaid accounts, / That matter of Troy, and Achilles' wrath, and Eneas', Odysseus' wanderings…»
И.Б.Мне бы хотелось сказать об Уитмене еще несколько слов. Сама каденция его стиха восходит к протестантской Библии. У американской поэзии два — ладно, четыре — краеугольных камня, на них все зиждется, — для Уитмена это протестантский извод Библии, и читатель Уитмена — скажем, век назад — сразу же опознавал эту интонацию проповедника. Что касается Дикинсон, тут совсем другая история. Для нее краеугольный камень, то, на чем она все строит, — литургические молитвы из «Book of Common Prayer», гимны. Вот в чем дело: Дикинсон и Уитмен в звучании стиха идут от разных оснований.
Б.Я.В вашем эссе про Одена вы говорите, что «язык — это хранилище времени», а «стихотворение… с его цезурами, паузами, спондеями и так далее — игра, в которую язык играет, чтобы реструктурировать время».
И.Б. Пора переходить к метафизике? (Смеется.)
Б.Я.…Как бы вы это прокомментировали?
Д.У.…Надо бы это повторить, потому что… (Смеется.)
И.Б. Не говорите, что вы это не читали! (Смеется.)«Язык — хранилище времени», а «стихотворение, с его цезурами, паузами, спондеями и так далее — игра, в которую язык играет, чтобы реструктурировать время». Согласны или нет?
Д.У. Ну да, думаю… (Смеется.)
И.Б. Он согласился! (Смеется.)
Д.У. Кто из поэтов не восхищается Оденом? Это как дар — абсолютное, поразительное владение техникой, присущее Одену. Он считал, что поэзия — это прежде всего веселье, в основе всего — радость, и если вы отнимете это веселье у поэзии, вы останетесь… с чем-то усредненным, с такими «стихами для среднего класса» — «взгляд и нечто». Когда поэт читает чужое стихотворение, он восхищается вовсе не тем, про что оно. У него вызывает восхищение легкость, с которой в тексте сплетены совершенно поразительные вещи — и самое обыденное. А у Одена это происходит в стихах раз за разом — гораздо чаще, чем у Элиота или у Паунда, у любого поэта двадцатого века. Понимаете, искусство — это удовольствие. И не важно, что является предметом искусства, — мы вот восхищаемся «Расстрелом мадридских повстанцев» у Гойи. Но что в этой картине восхищает нас? Сам предмет изображения вызывает лишь отторжение. Как можно восхищаться казнью? Нет, нас восхищает не изображенное на картине, а совсем иное — потрясающая искусность в этом изображении казни. И букет Мане, и эта казнь у Гойи — они ведь вызывают сходный восторг. Гойя — радовался, когда писал эту казнь. Если бы он руководствовался моралью, моральными ограничениями, он бы это не написал, он бы сказал: казнь — не предмет для искусства. Игра, радость от игры — не в смысле игры в шахматы, а игры иного порядка — это радость от сочинения чего-то, придания формы. Фрост прекрасно об этом сказал, и все за ним повторяют: «Какой смысл играть в теннис без сетки?» Если нет
И.Б. Я бы хотел вернуться на шаг назад, к тому, о чем уже говорил. (Смеется.)Собственно, я хочу сказать простую вещь. Стихотворный размер — это мера, она отмеряет частицы времени. Взять, например, строку, написанную ямбическим пентаметром. В ней десять слогов, так? Вы можете использовать ямбический пентаметр множеством способов. Внутри этого размера можно задать ту или иную скорость. Вот, например, четверостишие Йейтса:
How many loved your moments of glad grace And loved your beauty as love falls a true. But one in love the pilgrim soul and you And love brings sorrows in your changing face…Слышите этот темп? И вот тот же размер — но что с ним делает Дилан Томас:
Especially when the October wind With frosty fingers punishes my hair, Caught by the crabbing sun I walk with fire And cast a shadow crab upon the land… [53]Здесь движение стиха быстрее, правда? Собственно, ямбический пентаметр — это такое тик-так, тик-так, тик-так, тик-так, тик-так. И словами, тем, как вы говорите что-либо, какими словами говорите, тиканье это можно ускорить. Можно достичь фантастического ускорения, а можно замедлиться или добиться неспешной раскачки. Вот в этом-то и дело: любая песня, даже песня птицы, — она реструктурирует время.
53
Строки из стихотворения У.-Б. Йейтса «When you are old», являющегося вольным переложением из Пьера де Ронсара. В переводе Г. Кружкова, начало этого йейтсовского стихотворения звучит следующим образом: «Когда ты станешь старой и седой, / Припомни, задремав у камелька, / Стихи, в которых каждая строка, / Как встарь, горька твоею красотой. // Слыхала ты немало на веку / Безумных клятв, безудержных похвал; / Но лишь один любил и понимал / Твою бродяжью душу и тоску». «Особенно, когда октябрьский ветер / Мне в волосы запустит пятерню, / И солнце крабом, и земля в огне, / И крабом тень моя легла на берег…» (Пер. А. Сергеева.)
Д.У.Ну да, и еще это зависит от того, насколько границы слов не совпадают с метром.
И.Б. Ну, да. Давайте я прочту кусочек из Пушкина, написанный четырехсложником:
БогАт и слАвен КочубЕй…в нем есть трохеическая каденция — и сравните это же с другим его стихом:
На берегУ пустЫнных вОлн…— здесь ритм анапеста, он гораздо быстрее. Перед нами два примера одного и того же ямбического метра, но один из них медленный, а другой — быстрый.
Д.У. Иосиф, можно я кое-что добавлю? Может, это звучит высокопарно, но если вы заводите разговор об идее времени, вам понадобятся все интонации. Речь вовсе не о тщеславии, поэт не занят самовосхвалением, но и у Горация, и у Шекспира мы встречаем один и тот же мотив. Шекспир говорит, что перед смертью не могут устоять «гранит и медь», не может устоять море — и следом задает вопрос: «Как в битве с нею может уцелеть / Твоя краса — цветок бессильный, нежный?» (Сонет 65 [54] ). У Шекспира начало здесь то же, что у Горация в «Exegi monumentum» — «создал памятник я, бронзы литой прочней… [55] ». Но Гораций не себя восхваляет, он не говорит: вот, я создаю стихотворение, которому дано пережить Цезаря [56] — что, собственно, и произошло.
54
Когда вода, земля, гранит и медь / Не устоят пред смертью неизбежной, / Как в битве с нею сможет уцелеть / Твоя краса — цветок бессильный, нежный? (Пер. А. Финкеля.)
55
Создал памятник я, бронзы литой прочней, / Царственных пирамид выше поднявшийся. / Ни снедающий дождь, ни Аквилон лихой / Не разрушит его, не сокрушит и ряд / Нескончаемых лет, время бегущее. (Пер. С. Шервинского.)
56
Заметим, что со времен Августа неверие в вечность и божественность императора и «вечного города» приравнивалось к государственной измене.
И.Б. Не пророчествовал — горациствовал…
Д.У. Просто говорится здесь о поэзии, если угодно, — изнутри самой поэзии. Это не к тому, чтобы задеть Бродского. Стихотворение имеет дело с вечностью, с бессмертием. Не с бессмертием автора, а бессмертием поэзии — и если мы зашли так далеко, ты различаешь Йейтса сквозь стихотворение, в котором нет Йейтса. Там нет «я», не думаю, что это «я». Хотя в китсовской «Оде соловью» оно есть, да. «Ода соловью» — это что-то личное, проговорка человека, умирающего от болезни, которая для той эпохи была тем, чем является для нас СПИД. Вот в «Оде греческой вазе» Китса нет, это — тот предел, где в самой форме стихотворения поэт достигает абсолютной монументальности, это реальность самой вечности, — она-то и есть для Китса отчизна… «Ода греческой вазе» — лучшее из его стихотворений, и Китса в нем нет. Я хочу сказать, что Китс — он умирает, он постоянно думает о смертности, но он не становится высокопарным, эти мысли — они просто ведут поэта туда, где он напрямую имеет дело со временем. А это означает — иметь дело с бесконечностью, пусть оно звучит высокопарно, но, нельзя всерьез размышлять о поэзии, не задаваясь вопросом: что есть память? Потому что, исчезни в одночасье все книги, память сохранит шесть-семь стихотворений, и этого будет достаточно, чтобы у человечества появился шанс начать все вновь.