Язык североазербайджанских татов
Шрифт:
Открыл я глаза, смотрю на небо — солнце уже скрылось, только оставило красный кровавый след, будто и там, на небе, солдаты свою кровь пролили… Рядом шумит трава, и хоть здорово мы ее потоптали сапожищами и потом своим полили, а все же приятно дышать запахом земли, трав… Только бы в живых остаться, думаю, — хоть без ноги, без руки… Только бы вернуться домой, увидеть жинку, детишек!.. А чувствую, силам моим конец приходит. Кричать, звать доктора, чтобы скорее подошел, не могу — раны горят огнем. Лежу, согнутый в три погибели, доктора жду. И вот с божьей помощью дождался. Подбежал ко мне долговязый, схватил
— Эй, доктор, куда вы? Что это вы мне нарисовали? — кричу ему вслед. — Я живой!..
Доктор остановился, испуганно взглянул на меня и рассердился:
— Что ты, дурак, больше доктора понимаешь?..
Вот и жди теперь, покуда выроют могилку и поминальную прочтут…
На счастье, неподалеку санитар был. Подошел ко мне, дал что-то понюхать, стер с меня крест, перевязку сделал и отвез в лазарет. Вот, брат, какие доктора попадаются…
Хацкель, все время внимательно слушавший Шмаю-разбойника, поднялся с места, удивленно уставился на него.
— Чего ж ты до сих пор молчал, разбойник? — повеселел он. — Выходит, ты воскрес из мертвых!
— Вроде бы так… — отозвался Шмая, не понимая, чему так обрадовался сосед.
— Стало быть, с тебя магарыч полагается!
— Вообще-то, конечно… Но не время…
— Хоть полбутылки поставь за твое счастье!
— У меня ни гроша за душой…
— Не беда! Я сам куплю, — не растерялся балагула. — Вот закончишь крышу, тебе будет еще кое-что причитаться… Тогда и рассчитаемся. Возьму бутылочку…
Шмая-разбойник и слова не успел проронить, как Хацкель уже бежал в лавчонку. Через несколько минут он вернулся, нагруженный водкой, колбасой, калачом…
— За твой счет, Шмая, в счет крыши…
По правде сказать, кровельщик был ошарашен. Знал бы, что все это кончится таким непредвиденным расходом, не стал бы ничего рассказывать. «Бог ты мой, — думал Шмая, — если каждая история, которую я буду рассказывать, обойдется в бутылку водки, булку и колбасу, никаких заработков не хватит». Но Хацкель уже отмерял пальцем половину содержимого бутылки и желал кровельщику, чтоб эта бутылка была не последней, и чтобы все были живы-здоровы, и чтобы легче стало жить на свете…
Выпив, балагула крякнул, вытер рукавом губы и передал сороковку соседу, сказав при этом:
— Пей на здоровье, Шмая-разбойник, раз ты воскрес из мертвых! И кстати, давай расцелуемся, чтобы мы с тобой всегда жили в дружбе… Все-таки оба вернулись с такой страшной войны… Давай дружить, а то в мире черт знает что творится. Сумасшедший дом какой-то… Кто знает, что нас ждет впереди… Вместе, говорят, даже батьку бить легче…
— Вот это золотые слова, Хацкель! Наконец-то ты заговорил как человек! А я, грешным делом, уже думал, что совесть свою ты растерял на дорогах, когда с пассажиров дерешь три шкуры… В самом деле, кто знает, что принесет нам завтрашний день и что нам готовят эти Керенские, Милюковы, Корниловы и прочая мерзость… Давай дружить, держаться ближе друг к другу…
Тронутый сердечными речами балагулы, Шмая залпом опорожнил бутылку.
Они еще посидели, поговорили, и Шмая, поднявшись, почувствовал, что земля у него под ногами начинает колебаться. Тогда он попрощался с соседом, собрал свой инструмент, пообещав завтра закончить работу, и неторопливо направился домой.
Черные глаза его блестели, солдатская фуражка съехала набекрень, а вылинявшая гимнастерка была расстегнута. Ведро с инструментом, которое кровельщик волочил по булыжнику, громко тарахтело, будоража заснувшие улочки и людей, которые теперь жили в постоянной тревоге и страхе.
Была уже ночь. Мрачное небо раскинулось над местечком. Ни луны, ни звезд. Впрочем, наш Шмая-разбойник теперь ничего не замечал по той простой причине, что он даже не мог попасть на дорогу, которая привела бы его к родному дому. Как он ни старался обнаружить свое жилище, это ему не удавалось, и дорога вывела его на другой край местечка, к старому кладбищу. Он долго блуждал по безлюдным улочкам. Нигде ни огонька, хоть глаз выколи.
В округе появились банды. Убивают, грабят, устраивают налеты. Твердой власти пока нет и в помине. Люди в тревоге. Все чего-то ждут, а чего — сами не знают. Правда, собираются в домах группками рабочие парни — сапожники, портные, бондари, о чем-то шепчутся, но все держат в секрете. Тайком сносят оружие, в кузнях куют кинжалы, шашки. А к чему все это, кто его знает!
И должно же было так случиться, чтобы такое красивое местечко, где столько добрых, работящих, веселых и жизнерадостных людей, стояло в стороне от большого города, больших дорог, где все нынче кипит, как в котле, все пошло вверх дном…
А все-таки трудно жить здесь, тревожнее, чем в больших городах, где ночи, кажется, не тянутся так долго, как тут…
И в такую ночь шагает Шмая-разбойник по уснувшему местечку, притихшему, настороженному, охваченному страхом перед наступающим днем.
Он уже несколько раз прошел мимо своего дома, но не узнал его и пошел дальше, негромко напевая запомнившуюся ему с воины солдатскую грустную песенку о бравом казаке и славной девчине. Он осматривается по сторонам, будто в чужой край попал, и начинает напевать громче. На сей раз уже не песенку о казаке и милой девчине, а другую:
Соловей, соловей, пташечка!
Канареечка жалобно поет!
Эх, раз, эх, два, — горе не беда!
Канареечка жалобно поет!
Но что это такое? Кажется, еще кто-то поет эту песню? Или ему только послышалось? Нет, в самом деле, кто-то поет, да еще как! И разбойник обрадовался, узнав в певце нового друга. Балагула стоял на пороге своего домика в нижнем белье и, смеясь, подпевал:
Эх, раз, эх, два, — горе не беда!
Канареечка жалобно поет!
Шмая-разбойник покачал головой:
— Вот какая неразбериха!.. Сколько хожу, а все на одно место возвращаюсь… Выходит, правду ученые люди говорят, будто земля наша круглая, как шар… Раньше я не верил…