Язык североазербайджанских татов
Шрифт:
Бывает иной раз и так. Хлеб на твоем участке не уродил, виноград погиб во время града, хоть зубы на полку клади. Но нет! Выход всегда найдешь. Ноги — на плечи, инструмент — в чемоданчик и гайда в Екатеринослав или Херсон на заработки. Работящего человека и там уважают… Там, в городе, много крыш, а крыша, скажу я вам, это тонкая штука. Она любит, чтоб за ней ухаживали, как за барышней. Иначе она вам такое может устроить, что рады не будете. Стало быть, там, в городе, ждут кровельщика, как манны небесной. И вот я иду в атаку на эти крыши.
Поработаю месяц-другой в городе и возвращаюсь домой, к жене и детям, с хлебом и калачами. Тоже веселее и у них на душе становится. Соседи прибегут, узнав, что я вернулся, поговорят о том, о сем, попросят кое-что взаймы. Ну, конечно, не откажешь им. Правда, один вернет долг, другой забудет да еще начнет сердиться и обходить тебя десятой дорогой. Но это уж другое дело… Не обеднеешь от этого. Есть у тебя руки, на хлеб всегда заработаешь…
Но коли уж о соседях разговор зашел, то я доскажу все до конца. Давненько я вам забавных историй не рассказывал.
Так вот… Иду я недавно по Екатеринославу — есть такой город на Днепре-батюшке. Я как раз закончил одну работенку, получил немного деньжат, купил подарки жене и детям и шагаю на вокзал. Было это в канун праздника. На площадях — портреты, плакаты. Балконы украшены красными флагами. Людей на улицах — не протолкнешься… Иду, значит, город рассматриваю и тихонько так напеваю. Зашел по дороге в буфет, выпил на радостях добрую чарку, а когда добрался — этак-то напевая — до вокзала, оказалось, что поезд уже час тому назад просвистел — и будь здоров!
Я готов был себя съесть. Я ведь писал своей благоверной, что непременно приеду к празднику… Ну, да что поделаешь. Иду с вокзала обратно в город. Уже не пою, злюсь на себя и на весь мир.
Стемнело. В домах зажигают свет, люди готовятся встречать праздник, только один я, словно овца, отбившаяся от стада. Получается вроде ни дома, ни в гостях.
Вернулся я к хозяйке, у которой обычно останавливаюсь, когда приезжаю сюда. С горя завалился спать и проснулся только рано утром. Вернее, не проснулся, а меня разбудила музыка. Выглянул в окно, а на улице уже тьма-тьмущая народу, шагают нарядные, с красными лентами в петлицах, с красными повязками на рукавах, с цветами и знаменами. Такого праздника я еще в жизни не видал.
Я быстро оделся и выбежал на улицу.
Стою на краю тротуара и смотрю, как проходят колонны, как трудятся барабанщики, как ликует народ.
Красота!
И тут я слышу детские голоса, веселые песни, смех. Приближается колонна детей-школьников с красными флажками, цветами. Все в новой одежде, в новых ботиночках. Пляшут, подпрыгивают, машут руками.
Что и говорить, я в их годы рос, как бурьян, и понятия не имел о таких праздниках. О каких новых ботинках и новых штанишках тогда могла идти речь, когда у отца нас была, чтоб не сглазить, целая орава мал мала меньше? Чтоб только накормить такой отряд, надо было иметь капиталы Бродского или Терещенко… Выхватишь кусок хлеба, вот тебе и праздник!
Когда я был такой, как эти пацаны, дед ударил меня коленкой по мягкому месту, взял за руку и сказал:
— Хватит тебе, Шая, сидеть на моей шее. Полезай, сынок, со мной на крышу, и я тебе покажу, как на кусок хлеба зарабатывают…
Так благословил меня дед в двенадцать лет, и с тех пор я стал кровельщиком…
И вот я смотрю на счастливых ребят и вспоминаю своих детей — Лизу и Сашку. Были б они живы, верно, тоже шагали бы в строю. А я и не знаю, где их косточки лежат…
Музыка играет, дети идут, радуются, смеются, поют, а у меня душа разрывается.
Пробираюсь поближе, хочу получше рассмотреть ребят. Милиционеры, ясное дело, сердятся, что я нарушаю порядок, но я на них никакого внимания не обращаю.
И вот в то время, как объяснялся с каким-то упрямым милиционером, я увидел бойкую девчонку, чернявую, как цыганочка. Личико у нее светилось от радости, глаза сияли так, словно весь мир принадлежал ей.
И екнуло у меня сердце: как она похожа на мою Лизу! А может быть, это она?
Но тут же я подумал: «Что ты, Шмая? Чудес на свете не бывает… Сколько лет прошло с тех пор, как ты потерял своих детей, и где только их не искал! Как в воду канули…»
А ребята все идут и идут. Вот они уже поднимаются в гору. Я все еще не могу прийти в себя, и вместе с тем меня начинает мучить другая мысль: «Эх, глупец! Разве ты не мог подойти спросить, что это за дети, откуда и кто их родители? А то, что милиционер на тебя будет сердиться, — как-нибудь переживешь…» И я бросился догонять детей. Расталкиваю людей, все на меня косятся, милиционеры свистят. Ничего, думаю, пусть свистят, сколько их душе угодно.
Я уже догнал колонну. Отыскал среди ребят чернявую девчурку и спрашиваю, как ее зовут, кто она, чья, откуда?
Нет, не она… И так тяжело стало на душе, словно вернулся тот страшный год, когда пришлось оторвать от своего сердца самое дорогое и отправить детей куда-то из родного дома, чтобы они с голоду не умерли…
Но ведь я было уже смирился с мыслью, что не найду своих детей, а сейчас…
Я отошел в сторонку, чтобы не мешать демонстрантам. И вдруг чувствую, что на мое плечо легла чья-то рука. Кто бы это мог быть? Ведь в этом городе у меня никого нет, никого я не знаю, кроме тех людей, у кого крыши чинил…
Оглядываюсь и вижу перед собой улыбающееся лицо, задумчивые глаза, высокий открытый лоб.
— Разбойник Шмая! Что ж это ты? Видно, разбогател, что старых друзей не узнаешь? Стало быть, жив, казак?
— А как же! Мы, брат, такой породы, что никакая сила нас не сломит! — отвечаю я и присматриваюсь к этому человеку. Какое знакомое лицо! Где я его встречал? Боже мой, да это Билецкий! Фридель-Наполеон! Как он изменился за эти годы! Вот где мы встретились!.. Недаром говорят, что мир тесен.