Юбилейный выпуск журнала Октябрь
Шрифт:
И действительно, в школе не заладилось сразу со всеми предметами, включая труд и рисование. Бабушка отводила Илюшу в школу, затем приходила забирать его из группы продленного дня, выслушивала жалобы педагогов, вела его домой и пересказывала ему эти жалобы, которые он и так слышал прекрасно, затем пересказывала эти жалобы маме. «Ну а что я могу поделать? Я все время на работе!» – кричала мама.
Если бы это сразу обрушилось на Илюшу: если бы его хвалили, хвалили, а затем стали ругать, он, может быть, и погряз бы в тоске. Но, во-первых, почти ничего не изменилось с тех пор, как он был дошкольником, просто задачи, которые Илюша должен был выполнять, стали сложнее. А во-вторых, что-то затеплилось в нем этакое, которое, может, всегда в нем было, просто никак не проявлялось. Поняв, что он что-то упустил во время первых недель в школе, он, невероятным образом мучая себя тайком от бабушки и мамы, делая вид, будто играет в другой комнате, вглядывался в букварь, потому что если
Первое школьное лето и несколько следующих частью состояли из пионерского лагеря. Там постоянно крутились многочисленные люди, порой совершенно поначалу незнакомые, с ними нужно было делить едва ли не всё: туалет, душ, еду, сон, любой промежуток свободного времени. Но именно там Илюшу стали звать Ильей, и это прилепилось к нему настолько, что и дома стали звать Ильей тоже. Как раз в лагере случались такие ссоры, из каких он мог выйти победителем: с теми же бабушкой и мамой спорить и драться было бесполезно (да Илья и не пытался драться ни с мамой, ни с бабушкой), местный обидчик в классе чуть что успевал призвать на помощь классного руководителя. В лагере Илье удалось отстоять себя от тех, кто пытался что-нибудь отобрать у него, лез с прозвищем либо вмешивался в его игру с друзьями. Он почувствовал, что в нем есть нечто такое, его собственное, которое не воспитывали ни дома, ни в школе, этому нельзя было поставить оценку, нельзя было отключить, как телевизор, в наказание за двойку. Еще детским чувством, но Илья определил, как легко расплескать это внутреннее чувство любым неправильным делом, словом, такое странное ощущение, будто на тебя кто-то смотрит изнутри.
Илье исполнилось тринадцать, когда бабушка стала быстро сдавать. Сначала она сама ходила в больницу, затем захромала и стала добираться до больницы с тростью, скоро и этого стало недостаточно, нужно было поддерживать ее, даже когда она желала передвигаться по квартире. Однажды она и вовсе не смогла встать, именно в этот день невыносимо начал гудеть кран в кухне, передавая дрожание и гул во всю квартиру. Мама попросила вызвать сантехника, но, руководимый внезапным упрямством и внутренней интуицией, Илья разыскал отцовский ящик с инструментами (единственное, что от отца осталось, если не считать нескольких черно-белых фотографий) и как-то само собой произвел нехитрую операцию по замене прокладок, точнее, как бы даже не сам произвел, а только слушался уверенного внутреннего себя. И так же, будто себе не принадлежа, года полтора откликался на каждый горестный зов из бабушкиной комнаты, даже уколы научился делать, не говоря уж о том, чтобы вынести судно. Мама принялась намекать, что не только ей нужны подработки, Илье тоже неплохо бы что-нибудь найти, какое-нибудь денежное занятие, поскольку бабушкина ветеранская пенсия скоро прекратится. Бабушка, когда прознала об этих разговорах, устроила маме нагоняй, сказала, что у нее есть сбережения, что комнату, в которой она сейчас безвылазно лежит, можно потом сдать студенту или даже двум, а парень пусть учится, если сможет хотя бы в ПТУ поступить.
Так и сделали, выждали только девять дней, переклеили обои, перехватили соседей, которые тащили на помойку довольно еще приличный диван, вытравили тараканов, живших в этом диване, вытравили тараканов, расползшихся из дивана по всей квартире по многочисленным щелям в плинтусах, под полом, за тусклым ковром, изображавшим оленей на водопое, за шкафами кухонного гарнитура да много где еще, поставили будущему жильцу журнальный столик, настольную лампу, дали объявление и заселили первого же студента, хотя маме он и не понравился, потому что спросил, можно ли курить в комнате (нет), на кухне (в форточку), можно ли водить в квартиру друзей, девушку, хотя бы изредка (нет). С этим студентом маму примиряло только то, что был январь, другие студенты устроили свое жилье еще летом или осенью, а этого выперли из общежития за некое новогоднее веселье, о котором он не спешил распространяться.
За первым ужином под новой крышей студент сразу же спросил, куда собирается поступать Илья. «В училище какое-нибудь, – ответила за Илью мама, – только, ой, сильно сомневаюсь, что куда-нибудь поступим, с математикой у нас плохо всё, да и сочинение, не знаю, как он напишет, ничего же не читаем! Лишь бы по улицам с дружками». «Ну, не знаю. У меня батя однажды, когда делал со мной уроки в шестом классе, даже, кажется, пытался в окно выброситься, а сейчас – вот, все нормально, – сказал студент, – не надо к ней, к этой математике, относиться, как к чему-то прямо-таки небесному, тем более к школьной математике, в которой два прихлопа, три притопа. И поскольку разговор об училище идет, а не об МГУ, то вполне реально все это подтянуть».
«Это просто искусство мухляжа, да и всё, –
«Да и больших книг бояться глупо, это просто вариации всякой глупости знакомой, – сказал студент, когда дела с математикой, едва ли не вопреки воле самого Ильи, пошли на лад, а сочинение еще пугало. – Попробуй прочитать и сравнить. Это просто называется громким словом “классика”, а на деле – вполне себе интересные книги, только к некоторым нужно привыкнуть, ну, как к вкусу какому-нибудь. “Горе от ума” – это усложненная сказка про медведя, который другим зверям дом разломал. Лев Николаевич – “Ежик в тумане”: дуб выплывает из мрака, лошадь возвышается над ежиком, как Наполеон над Болконским. И так же совершенно со всем остальным. А если выучишь слова “сюрреализм” да “экзистенциальный”, а еще лучше словосочетание “экзистенциальная драма”, тебя в ПТУ на руках занесут, может, даже не станут спрашивать, что ты имел в виду, когда это написал».
Студент будто и появился только для того, чтобы подготовить Илью к экзаменам и пропасть. Илья даже попрощаться с ним не успел, застал уже пустую комнату и, хотя и не выдал этого, переживал больше, чем после смерти бабушки, и потому переживал еще и из-за этого.
Илья отучился на оператора-наладчика станков с ЧПУ, затем сходил в армию, где тоже оказался пристроен за станком – делал фигурную резьбу для мебели, производство которой наладил на территории части предприимчивый полковник, затем вернулся домой и по рекомендации этого самого полковника чуть ли не в день приезда устроился на работу.
Почти сразу навалилась халтура. Илью так увлекла эта постоянная активность, когда на раз в две или три недели выдавался единственный день отдыха, так понесла работа, что он не сразу заметил, насколько это тяжело, будто усталость описала некий полный круг, зашла с другой стороны и стала даже бодрить в течение рабочего дня. Несколько лет подряд Илья приходил домой, ужинал, отмечал очередного жильца, жиличку, бывало и так, что сразу семейную пару, да еще и с ребенком, мылся, уходил к себе в комнату и не засыпал даже, не вырубался, а такое было, словно кто-то батарейки из него вытаскивал, но и этому спасительному мраку фоном служили телевизор, разговоры, ходьба, покашливания, плач чужого ребенка. Илья стал намекать матери, чтобы она завязывала со сдачей комнаты очередным жильцам, поскольку утомительно было в единственный выходной ждать своей очереди в ванную, тесниться на кухне. Деньги, в конце концов, имелись уже. «Раз есть деньги – съезжай, у меня тоже планы, я еще молодая вполне себе женщина», – сказала мама. Связаны эти слова были с тем, что к ним как раз подселился ровесник мамы – сорока с чем-то завскладом с серьезными намерениями. По-хорошему, нужно было просто встретить его на улице, слегка намекнуть, чуть-чуть потолкать в плечо, однако вместо этого Илья действительно снял квартиру с мебелью в другом конце города и в тот же день запихал все свои вещи в рюкзак и переехал двумя трамваями на новое место.
Сначала было беспокойство, будто у собаки, он ходил из угла в угол, смотрел с необыкновенной высоты на кажущийся чужим двор, сходил в магазин и, зачем-то пожадничав, купил сразу четыре банки пива, а потом выпил их минут за двадцать. Долго сидел напротив телевизора, совершенно не видя передачу, увлеченный чем-то непонятным внутри себя, а затем внезапно сообразил, что ведь двадцать с лишним лет вообще ни одного дня не оставался один дома и вне дома так, чтобы кто-то не смеялся, не стучался к нему, чтобы не было вероятности, что кто-нибудь приблизится и начнет задавать вопросы, рассказывать истории, будет молчать рядом, окликнет, вздохнет, станет жаловаться на что-нибудь, смотреть, советовать, учить, сетовать, завязывать разговор о погоде, политике, жизни вообще, греметь посудой на кухне и громко вздыхать, расстроенно резать овощи на разделочной доске, обсуждать его без него самого, сплетничать о соседях, обсуждать срам в телевизоре и газетах, винить правительство, винить коммунальные службы, кондукторов, транспорт, продавцов, цены, рассказывать один и тот же анекдот, лезть с внезапными поцелуями и внезапными объятиями, спрашивать, что он ел и что будет есть.
Он понял: вся его жизнь, от рождения, через детский сад, школу, пионерские лагеря, училище, армию, работу, была будто один день какого-то чужого, очень шумного праздника, где веселились все, кроме него. Без конца его дергали, порой вытаскивали на общее обозрение, ждали от него чего-то, а он хотел только спать, но спать было еще рано. Теперь был вечер после этого немыслимо длинного праздничного дня, прошедшего как бы в тесном и душном Доме культуры, где по прихоти пожилого директора переусердствовали с температурой парового отопления, Илья будто вышел из этого дома на зимний воздух. То, что он принимал за отдых, когда отстранялся от общего гвалта, не было вовсе отдыхом, а только передышкой. Оказалось, что под тем расслаблением, к какому он привык от рождения, таился невероятный покой, охвативший его теперь с такой мощью, что не было сил встать.