Юдоль
Шрифт:
Солдатка взглянула на свою работу, взяла за руку девочку и пошла к сотскому, - вошла тихо, помолилась на образ и сказала:
– Вяжи мне руки!
– Что тебе, дура, попритчилось, что ли?
– спросил сотский.
– Нет, вяжи руки: я бабку убила.
– Врешь на себя!
– Нет, не вру, - отвечала солдатка и, севши на лавку, раскрыла свою грудь и сказала: - Накось, глядите-ка - вот они тяпочки... Это когда я ее вчера душить стала, так она меня зубами за титьку тяпнула.
Тогда пошли и удостоверились и увидали, что солдатка говорила правду, и связали ей руки и увезли ее в стан, а оттуда - "куда дела требуют".
Через год ее били кнутом в Орле на Ильинской площади. Она была еще молоденькая и очень хорошо сложенная. Ей дали пятнадцать ударов и растерзали ей до кости все бока и спину, но она не потеряла чувств и за каждым ударом вскрикивала: "Понапрасно страдаю!" А когда ее сняли с деревянной кобылы и она увидала на своей свитке набросанные медные деньги, то заплакала и оказала:
–
О детях своих она, может быть, позабыла. И таких преступлений, поразительных по несложности их замыслов и по простоте и холодности их выполнения, было слышно очень много, и очень значительное число их осталось неисследованным и даже неизвестным далее своего околотка. Становые пристава за всем уследить не могли; "корреспондентов" тогда еще не водилось, а в губернских ведомостях все новости состояли из распоряжений начальства о перемещении и увольнении чиновников и, в виде особенно интересных случаев, об отдаче их под суд.
Особенно поразительна была холодность и какая-то легкомысленная жестокость в действиях, затевавшихся с голода. В соседнем с нами селе пастух Игнашка с подпаском, например, захотели "есть убоину" и с этой целью сами вдвоем отлучили одну исправную телом овцу от стада и сволокли ее в лесной овраг, чтобы тут зарезать и начать ее есть; а на деревне сказать, что ее волк съел. Но, опустясь в овраг, они вздумали, что всей овцы им за один день не съесть, а недоеденное мясо протухнет и пропадет даром. Тогда они порешили овцу не зарезывать, а связать ее и отрезать у нее у живой столько мяса, сколько им на день нужно, а остальная овца пусть лежит и дожидается. Они так и начали - отрезали у живой овцы "четверть", спекли ее и съели, а остальное оставили в овраге, - а сюда пришел в самом деле волк и прекратил терзательные мучения овцы и сволок и сожрал ее всю без остатка, а пастухи, не найдя овцы на другой день, заподозрили друг друга в краже, подрались и друг друга выдали. Игнашку прозвали "живорезом".
Женский пол, как замужние, так и незамужние, продавали свои труды нипочем: в услуги или на работу поденно охотно набивались "из-за прокорму", но и на этих условиях в деревнях места нельзя было найти. Духовенство набрало себе бесплатных батраков и батрачек, но только в потребном числе, а предложение услуг было безмерно. Цена же женских изделий была невероятная: "конец холста" продавали за полтину медью (7 аршин за 14 копеек), "початок пряжи" - за медную гривну (3 коп.), и фунт хлеба стоил 3 коп. Покупали все это грабительским образом торгаши, которых называют "кошатниками" или "кошкодралами". Они покупают кошек и тут же их убивают о колесную шину телеги или о головашку саней. Цена кошки черной и серой - гривна, а пестрой - пятак меди. Этим же кошкодралам бабы и девки тогда продавали "свою девичью красу", то есть свои волосы, и весьма часто свою женскую честь, цена на которую, за обилием предложения, пала до того что женщины и девочки, иногда самые молоденькие, предлагали себя сами, без особой приплаты, "в придачу к кошке". Если кошатник не хотел брать дрянную кошку, то продавщица стонала: "купи, дяденька, хороший мой: я к тебе в сумерки к колодцу выйду". Но кошатники были этим добром изобильны и не на всякую "придачу" льстились; они цинически рассказывали, что им теперь хорошо, потому что "кошка стоит грош вместе с хозяйкою". Кошачья шкура была товар, а хозяйка - придачею. И этот взгляд на женщину уже не обижал ее: обижаться было некогда; мученья голода были слишком страшны. С этим же взглядом освоивались и подростки-девочки, которые отдавали себя в таком возрасте, когда еще не переставали быть детьми... Вообще крестьянские женщины тогда продавали свою честь в наших местах за всякую предложенную цену, начиная с медной гривны, но покупатели в деревнях были редки. Более предприимчивые и приглядные бабы уходили в города "к колодцам". И у себя в деревнях молодые бабы выходили вечерами постоять у колодцев - особенно у таких, на которые подворачивают проездом напоить коней обратные ямщики, прасолы или кошкодралы, и тут в серой мгле повторялось все то, что было и в оны дни у колодца Лаванова. Здесь взаимно омрачала друг друга и старость и юность, и все это буквально за то, чтобы "не околеть с голода"... Не могу теперь ясно ответить, почему сельские женщины и в городах местами своих жертвоприношений избирали "колодцы", у которых они и собирались и стояли кучками с сумерек. Может быть, в других пунктах их прогоняли горожанки. Особенно в этом отношении в Орле прославились крытые колодцы у Михаила Архангела и Плаутин. Кроме того, множество женщин ютилось по пустым баркам, зазимовавшим во льду между Банным мостом и мужским монастырем и его слободкою. Срам это был открытый, но его как-то не вменяли в преступление. Старшие семьянинки не только отпускали молодых на ведомое дело, но еще склоняли к тому, говоря: "чего так-то сидеть: надо сойти в город у колодца раздобыться". А молодых не нужно было много уговаривать: правила их всегда были шатки, а голод - плохой друг добродетели. Молодайки уходили, мало таясь в том, на что они надеются, и бойкие из них часто прямо говорили: "чем голодать - лучше срам принять". Когда они возвращались от колодцев, их не осмеивали и не укоряли, а просто рассказывали: "такая-то пришла... в городу у колодца
А уж что она разумела под продажей души - этого я не знаю. О достоинстве взглядов этой женщины я вообще не могу и не хочу судить, Потому Что боюсь, как бы не согрешить перед Стехой и другими ей подобными грешницами более тяжело, чем весят все их согрешения перед "могущим спасти всех" (Иак. IV). (Прим. автора.)}
Кроме "гладкости" или сытости тела, ничто другое не принималось и в соображение. Все высшие цели бытия человеческого словно перестали существовать.
У нас была молодая баба Калерка или Холерка (настоящее имя - Калерия). У нее была прегнусная свекровь, которая "ее сбила в город", и она пошла "у колодцев стоять", но ей так не посчастливилось, что она ни добычи домой не принесла и сама не "послажела", а, напротив, "гнить стала" и сидела всем на ужас в погожие дни на пыльной дороге, без языка, издавая страшную вонь и шипение вместо крика... Ей бросали корки издали, как злой собаке, и отбегали, закрывая себе нос. А сказу о ней было только, что она "в голодный год у колодца стояла". Эта Холерка, наконец, задавила себя поясом.
О таких делах, бывало, все "доводят господам", но больше только для новости и приятного развлечения - как фельетоны.
В большом напряжении чувства мы пережили рождественские праздники и, зайдя за крещенье в день, стали чувствовать, что нашей унылости как будто брезжится край. И почувствовалось это по весьма неважному и даже незначительному обстоятельству: отец спросил старосту:
– Что, Дементий, не слыхать ли чего нового? А староста, который давно давал мрачно один отрицательный ответ, на этот раз отвечал:
– Да вот на поповке есть будто новость!
– А что там такое случилось?
– Да вот Меркул оттуда заезжал и сказывал, что к ним новый дьячок прислан.
– Это на Аллилуево место?
– Да, во его звание... И еще не совсем приделен, а только приукажен, для просмотрания от отца Ниполита.
(Имя "Ипполит" для крестьянского произношения было трудно, они находили удобнее приставлять Н.)
Отец спросил:
– Хорош ли новый дьячок? А Дементий отвечает:
– Ничего; Меркул сказывал - свистулой поет, но вопче по благословию надо полагать, что не важный.
– А почему?
– Да уж если не сразу приделен, а на время приукажен, для присмотрения должности, так, стало быть, под владычным сумлением.
А через несколько дней тот же Дементий уже по собственному почину сообщил:
– Новый духовенный-то... я вам сказывал?.
– Что же такое?
– Ничего не стоящий.
– Отчего?
– Совсем пустопляс!
– Да отчего?.. Что значит пустопляс?.. очень проворен, что ли?.. Точно так. Пашкой звать.
– Отчего же ты его зовешь Пашкой, а не Павлом?
– Не стоит он полного звания.
– Да чем же он так плох?
– Совсем никуда не годится.
Обстоятельство было не важное, а стало интересно, что за молодец к нам прибыл "во место Аллилуя" и какое он займет у нас "приделение"?
XII
Прибывший "во место Аллилуя" Павлушка-дьяк был оригинал и всего менее человек "духовенный" - оттого он по свойствам своим так скоро и получил соответственное прозвание "Пустопляс", Он был столь беден, что казался беднее всех людей на свете, и, по словам мужиков, - пришел "не токма что голый, но ажио синий", и еще он привел с собою мать, а в руках принес лубяной туезок да гармонию, на которой играл так, что у всех, кто его слушал, - ноги сами поднимались в пляс.