Юдора Уэлти: Рассказы
Шрифт:
Всем-всем: ничего ни от кого не принимайте, пока не уверитесь, что потом не отнимут, а дают навсегда, ныне и присно и во веки веков аминь.
И я только рад буду, если в нас начнут метать кирпичи — все лучше, чем так. Да и бутылки, если хотят, пусть швыряют. Чем больше, тем лучше — дзинь-дзинь, — в Бирмингеме было же такое. А там они, чего доброго, и в ножи пойдут — и такое было в Гарлеме и в Чикаго. Поглядишь-поглядишь телик и поймешь — и у нас в Фермопилах, на нашей Дикон-стрит, заваруха не сегодня завтра начнется. Чего она не начинается, спрашиваешь? Им торопиться некуда —
Но меня им врасплох не застать — я готов.
Само собой, они меня могут найти. Но поймать не поймают, разве что наткнутся случайно. (Даром я, что ли, из деревни родом.) Могут и на электрический стул посадить, а на нем пожарче будет, чем вчера и сегодня зараз.
Только мой им совет — не торопиться. Пришла пора нам — зря мы, что ли, налоги платим — взяться за дело. Пора предел поставить учителям, и священникам, и судьям, которые в наших судах — их и судами-то назвать можно только с натяжкой — верховодят.
И я никому не позволю, хоть и самому президенту, войти в мой дом, меня не спросясь, и командовать мной, точно он мне папаша. Ну нет!
Я уже раз убегал из дому. И про меня объявление наш окружной еженедельник напечатал. За материны денежки. Она его поместила. Вот какое: «Сын, мы за тобой гоняемся не почему-нибудь, а потому, что хотим тебя найти». В тот раз я воротился домой.
Теперь-то у меня никого не осталось.
А жарища — ни приведи Господь. И то ли еще будет в августе.
Пусть так, зато я видел, как он упал. Один я, и этого у меня не отобрать. И вот снял я с гвоздя мою старую гитару. Она у меня с незапамятных времен, и ее я никогда не оставлял, не забывал, не терял, а если и закладывал, так всегда выкупал и не отдавал никому, уселся в кресло, дома ни души, я один, и заиграл, запел тихонько. Тихо-тихо. Все тише и тише. И затих.
Перевод Л. Беспаловой
Предвестники
В субботу вечером, около одиннадцати, доктор снова остановил машину у кабинета, в котором вел прием. Он с недавнего времени завел привычку играть по субботам в клубе в бридж, но сегодня за ним три раза присылали больные, и сейчас он только что вернулся от мисс Маршии Поуп. Прикованная к постели, она не верила ни в какие лекарства, и особенно в транквилизаторы; каждое утро перед завтраком у нее случался приступ, иногда приступ неизвестно по каким причинам повторялся в субботу вечером, но память ее не пострадала, она развлекалась тем, что страницами читала наизусть Шекспира, «Arma virumque cano» [21] и других классиков. Чем пламенней мисс Маршия Поуп декламировала, тем более младенческим становилось ее древнее лицо — морщины исчезали без следа.
21
«Битвы и мужа пою…» (лат.) — Вергилий, «Энеида», перевод С. А. Ошерова.
— Надеюсь, теперь она будет спать без снотворных, — сказал он компаньонке,
Миссис Уоррем добросовестно ухаживала за мисс Маршией Поуп; может быть, просто не нашла подходящего предлога бросить хозяйку. Она равнодушно смотрела, как мисс Маршия Поуп корчится в судорогах, равнодушно слушала ее декламацию. Из своего захолустья она так и не добралась до школы, где мисс Маршия Поуп обучала латыни, обществоведению, английскому языку и литературе три поколения жителей Холдена, штат Миссисипи, и куда она лет сорок таскала кожаный портфель, объемистей докторского чемоданчика.
Когда он сегодня защелкнул замок своего чемоданчика, мисс Маршия открыла глаза и очень ясно произнесла:
— Ричард Стрикленд! Мне сообщили, что Айрин Робертс живет не там, где ей положено. Признавайтесь, кого из вас следует высечь?
— Не огорчайтесь, мисс Маршия. Мы с ней не развелись, — ответил он, но было непонятно — дошли его слова до ее сознания или нет.
В приемной он взял местную газету, на которую подписывался, — на первой полосе был снимок: молодой человек жжет прямо перед объективом репортера повестку с призывом в армию, — запер дверь и решил ехать домой. Спустился по лестнице, вышел на улицу, и тут кто-то потянул его за рукав.
Он увидел девочку-негритянку.
— Скорее, — прошептала она.
Его чемоданчик лежал на сиденье, где он его оставил. Проскользнув в заднюю дверцу, девочка встала у него за спиной, и он поехал в сторону негритянской окраины. У железнодорожного переезда ему встретилась машина начальника полиции — они одновременно пересекли рельсы, и доктор успел разглядеть, что пассажиров в его машине нет, — и он стал спрашивать девочку: «Кто заболел? Где живет?» Но она только показывала ему, что надо свернуть вот в этот переулок, потом в тот, и наконец они добрались до маслобойного завода.
Сегодня здесь фонари на улицах не горели. Последняя лампочка, которую они увидели, едва освещала огромный, мрачный, как пещера, цех, где стояла хлопкоочистительная машина. Свет фар выхватывал мертвый золотарник по сторонам дороги, и трава казалась такой же каменной, как мост через речушку.
Лишь только девочка положила руку ему на плечо и он остановил машину, как услышал мужские голоса; но еще раньше глаза его различили несколько небольших белых пятен в воздухе возле низкой крыши — это куры устроились на ночлег на дереве. Потом он увидел красные огоньки сигарет. Во дворе сбилась плотная толпа, как на похоронах. Здесь были одни мужчины. Из церкви неподалеку шел и шел народ и вливался в толпу перед домом.
Мужчины расступились перед ним и перед девочкой, и они поднялись по разбитым ступенькам и прошли через веранду. В дверях кто-то посветил ему керосиновой лампой. Он шагнул в комнату, набитую женщинами. Девочка прошла дальше, к железной кровати, и встала в ногах. Сопровождаемый лампой, он двинулся по газетам, расстеленным на полу от порога до кровати.
Женщина на кровати была жива. Она лежала высоко в подушках, закрытая до подбородка темным стеганым одеялом. Из-за вращающихся глаз купол ее лба казался массивным, как таран.