Юмор серьезных писателей
Шрифт:
— Я, Софья Ивановна, беспартийный, смирный.
— Ну, слава тебе, господи.
Гирькин осторожно поставил самовар и попятился к двери, будто до того заробел, что не уйти. Комната была низенькая, в два окошечка, загороженная вещами до последней возможности. Гардеробы стояли ребром к стене, на них сундуки, между ними — рукомойник, далее — столик и зеркало, далее деревянная кровать с перинами чуть не до потолка.
«Ух ты, черт, — подумал Гирькин, — какая симпатичная обстановка!» И ноги его сами прилипли к некрашеному полу. Минута была боевая:
Вдова заваривала чай и тихим, покойным голосом ругательски ругала Варвару:
— На кухню боюсь зайти: оскалится, проклятая, — ну чистая «луканька»! Металлическую посуду помяла, горшки все с трещинами. Постоянно грозится: в комсомол, говорит, запишусь, вас за Полярный круг угоню. Этим от нее только и обороняюсь. — Вдова махнула косой, указала синими глазами на горящую лампаду перед угодником, где чернели лики в ризах. — На Моховой намедни встретила вот тоже студента. На нем — звезда, и перчатки, бесстыдник, из рукавов вытянул, как когти. Страшно стало и днем-то по Москве ходить… Женатый?
— Что вы, Софья Ивановна! — проговорил Гирькин, облизывая губы. — Я даже вкуса этого не знаю. Молодой еще.
Вдова сейчас же кинула на него синий взор из-за мохнатых ресниц, отвернулась, но в самоварном отражении Гирькин увидел, что она смеется. Самовар ударял паром в потолок, весь дрожал, кипел. «Уплотню», — с восторгом подумал Гирькин.
— Мне, Софья Ивановна, лихое дело — до жилой площади добраться, горы сворочу. А питаться я могу навозом.
Вдова во второй раз взглянула:
— Да вы сели бы. Чаю выпейте.
Гирькин поблагодарил, сел, принял стакан чаю, хлебнул.
— У меня, Софья Ивановна, коренные вопросы не разрешены в смысле жилищном и смысле половом.
Вдова покачала головой, сказала:
— У нас на Якиманке почти в каждом доме эти вопросы. Девки теперь до того стали бойкие, понятливые — срамотища! Некрученые, невенчаные, у каждой по ребенку — получают алименты, ничего не работают, только бегают в кинематограф. Одна — видите — напротив в домишке, третье окно, билась-билась, не может дитя зародить. Так она что придумала: чтобы хахаль ее трудоспособности лишил. Стала его дразнить, стервиться, и он, конечно, пьяный, откусил ей нос, самый кончик, — и теперь ей плотит, несчастный. Вчера приходил под ее окошко, умолял облегчить пенсию. Заплакал, головой бьется о водосточную трубу. А она с грызеным носом, прынцесса, хоть бы оглянулась на окошко; с утра до ночи жует да спит. Нет, я не девица, конечно, но иначе, как старорежимным браком, даже и глядеть не стану на мужчину.
— Современность отвергает идеализм, — отчетливо сказал Гирькин, взаимные сношения должны быть основаны на проверке. Вы партию товара покупаете, вы ведь его пробуете сначала?
— Это так, — ответила вдова.
— А тем более в выборе мужчины.
— Ох!
— Стойте на логической точке зрения, Софья Ивановна: вы на мужчину прицельтесь, попытайте его во всех отношениях. Подошло — к попу!
— Чего же его пытать? Мужчину сразу можно определить, по тону голоса… Вот тоже вы скажете! — Вдова вдруг сладко потянулась, усмехнулась, одернула свитер.
— Софья Ивановна, нельзя знать — где найдешь, где потеряешь… Современная научная мысль говорит: за все надо хвататься с интересом…
— Это как так хвататься? — Вдова даже рот раскрыла, глядела на Гирькина. От самоварного пара по окошкам ползли слезы. Гирькин тоже запотел, и вдове стало казаться, что сквозь пар он скалится весело, блестит глазами — бес лукавый. Хотела перекреститься — не поднять руки; успею — подумала. Стало ей смерть любопытно, сердце — бух — замерло, бух замерло. Вдову одолел грех.
— А ведь года-то уходят, — урчал прекрасный Гирькин из-за самовара.
Многое еще он говорил. От иных слов вдова вздрагивала, потуплялась в заповедном наслаждении. Когда же Гирькин вдруг стал прощаться, она проговорила лениво:
— Безусловно, если вам ночевать негде — как-нибудь у меня устроим. Не в смысле уплотнения, потому что площадь у меня законная, а так, чтобы просто человек не погиб, пока обглядится, да то, да се…
Часа через два Гирькин, забежав к трепушкам за книгами и тетрадями, веселый и румяный, опять появился на Якиманке. Вдова ждала его у окна. Увидела — откинулась.
Варвары на кухне след простыл. Гирькин сам поставил самовар, сбегал за ситником, затопил печку и в сумерках, без огня, беседовал задушевно, улещал вдову:
— Какая роскошь — ваше помещение! Какое удовольствие сидеть близко около вас! Ах, Софья Ивановна, надо ловить минуты жизни…
Без нахальства, семейственно, он поцеловал вдову в щеку, в шею и даже в затылок под косу. И само собой вышло: прокуковала на охрипших за годы революции часах деревянная кукушка десять — и Гирькин со вдовой очутились на пышных перинах; прикрылись от превратностей жизни громадным, как печь, одеялом. Чего еще было желать человеку?
Утром, в самом наилучшем расположении духа, Гирькин приловчился бежать в университет. Вдова подняла брови выше головы. «Вы куда?» И заморгала. Ничего не поделаешь — он остался. Утешал ее. Опять пили чай. Вдова вместо свитера надела шерстяное голубое платье старорежимного фасона с гипюром. На ногах ковровые туфли. И все нет-нет, да и присаживалась к Гирькину на колени. Обняв, глядит в глаза странно, вопросительно.
— Ну что? Ну что еще тебе нужно? — спрашивал Гирькин, трепля ее за косу.
Весь день мочил, плюхал за окнами ноябрьский дождик со снегом. День и ночь промелькнули. Наутро Гирькин собрался в вуз, вдова опять брови подняла — и плакать.
— Да ведь надо же мне делом когда-нибудь заняться, — сказал Гирькин.
— Уйдешь — раздумаюсь, сама не знаю что натворю, — ответила вдова грудным голосом.
Поглядел Гирькин за окна, не пошел в вуз. На кухне Варвара, как молнии, кидала кастрюли, скалилась белыми зубами:
— Дорого вам въедет жилая площадь, товарищ Гирькин.