Юность в Железнодольске
Шрифт:
Я протянул конец веревки через ушко и укрепил. На другом конце связал петлю, тоже старательно, неторопливо, и продел в нее голову.
Осторожней обычного я ступал на бруски, спускаясь по стенке. Петля начала заворачивать подбородок. Я замер. Руки мертвой хваткой сжали брусок. В ладони врезались шляпки гвоздей. Но я зажмурился и оттолкнулся.
Была ли боль, было ли удушье — не помню. Совсем я забыл и то, как, повиснув, летел к противоположной стенке. Но осязаемо помню угол бруска, на который, летя обратно, попал босой ногой и схватился пальцами за неровный, колкий, волокнистый выступ этого угла, да так схватился, что удержался,
Я выбрался на полати. Потрясенно сидел до прихода матери. Снимая меня оттуда, она как обескровела: серое лицо, черные губы.
Этим же вечером отец выкрутил из потолка винт и сломал полати. В семье установилась глубокая тишина. Непривычно, удивительно было выражение виноватой задумчивости на лицах родителей. А до этого было иначе; как ни взглянут, как ни повернутся, прихмурь на лицах, уязвленность, ожидание наскока и желание дать отпор, не заботясь о том, чем все это кончится.
Однажды утром, проводив отца на работу, мать наняла грузовик, и мы возвратились на Тринадцатый участок.
Бабушка Лукерья Петровна прытко таскала вещи. Она торжествовала: от меня никуда не денетесь. Так угодно пресвятой богородице и Михаилу-архангелу. Они забрали у нее за людские грехи мужа, трех маленьких детей, сына Александра Ивановича, но они милостивы и оставили в утешение дочь поилицу-кормилицу, да внука, который, когда вырастет, тоже не бросит бабушку, будет беречь и содержать и похоронит в красном гробу и с духовым оркестром.
Когда стаяли снега и по сырой, еще холодной земле разветвились клейковатые тропинки, мать повела меня на базар. Она была нарядная: туфли с калошами, темно-синий шевиотовый костюм, белый вязаный берет. И я был одет по-праздничному: бескозырка, бушлат с якорем на рукаве, костюмчик из ворсистого сукна. Картонная основа якоря была обметана малиновым шелком, и я нюхал шелк, пахнущий нежно и прочно.
Дорогой она сказала, что мы идем в народный суд, где ее должны разводить с Анисимовым. Хотя отец ничем не напоминал о себе и я не нуждался в нем, мне почему-то стало страшно, что они окончательно разведутся. Наверно, в душе таилась надежда, что они позабудут про обиды, соскучатся, простят друг другу.
Здание суда возвышалось на гребне горы. Оно было втиснуто меж магазином скобяных изделий и мастерской, где чинят гармони и где к тому же помещался часовой мастер.
Отец вышагивал по высокому крыльцу. На голенищах хромовых сапог прядали отсветы судебных окон. Кавказский ремешок перехватывал в поясе косоворотку. На черную пиджачную спину были кинуты концы кашне. Ослепительная белизна кашне подчеркивала дегтярную коричневу щек, вспушенный расческой смолевой чуб.
Какой он красивый!
Мать крепко держала меня за руку. Я вырвался, припустил вверх по косогору. Отец махнул навстречу мне через все ступеньки. Подхваченный им на бегу, я смеялся.
Он купил стакан урюка. Я обдирал зубами оранжевую вязкую кожицу, разгрызая косточки, добывал сладкие ядрышки, а он говорил, что собирается уехать в Среднюю Азию. Города там сплошь в садах. Полным-полно винограда, яблок, персиков, грецких орехов. Базары богатющие, красочней жар-птицы. Все отдают почти задаром, кроме персидских ковров. Уехать. Поселиться. Счастье. Мамка пусть торчит подле Лукерьи Петровны, раз ей нравится тратить свою молодость на эту своевластную старуху. А если пожелает переселиться к нам — всегда примем.
Я размечтался о Средней Азии. При упоминании о бабушке невыносимой показалась жизнь в Железнодольске: тычки, ярость, корёный хлеб.
У крыльца мать подала мне мороженое. Отец прохаживался около нас, и она, склоняясь и закрывая бушлат газетой, как бы не закапал мороженым, шепотом выведывала, о чем мы с ним разговаривали. Я не смог умолчать о Средней Азии. Мать грустно усмехнулась:
— Дальше вокзала не уедешь. Коль он не довез тебя до машинно-тракторной станции... Через пруд переправились и обратно с тобой вернулся... Ни в какие Ташкенты сроду не увезет. А увезет — горюшко будешь мыкать. Не прибежишь домой, там и сгинешь.
Судья спросил, с кем я пойду жить. Перед этим мне велели встать в проходе между длинными желтыми скамьями.
Я взглянул на отца. В его глазах надежда, ласка, тревога.
Я потоптался на толстой половице и сел возле матери.
Со стороны Железного хребта несся перевальный ветер.
Он был твердый, неотвязный, гнал нас с многоглавой базарной горы.
Мать должна была радоваться, что ее развели, что я с нею, а она, семеня по склону, все кручинилась, что теперь я б е з о т ц о в щ и н а и что не будет у меня настоящего детского счастья, если даже она о п р е д е л и т с я з а с о з н а т е л ь н о г о ч е л о в е к а.
Глаза двенадцатая
Не знаю, по собственной ли охоте или по заданию школьного комитета комсомола, но только так произошло, что Костя Кукурузин стал пионервожатым того самого четвертого класса, в котором я учился.
Вечерами Костя пропадал в гимнастическом зале клуба железнодорожников. Поднимался под потолок по канату; разведя руки в стороны, зависал крестом на кольцах; делал на турнике склепку; работая на коне, обтянутом толстой, коричневой, до глянца отполированной кожей, стриг в воздухе вытянутыми в струнку ногами.
Наверно, ему показалось, что наш класс больше всего нуждается в физической закалке, поэтому он решил заняться с нами гимнастикой. Немного погодя он выделил среди нас ловких и сильных, и мы начали готовить пирамиду, контуры которой напоминали доменную печь. Во время октябрьского утренника мы соорудили эту пирамиду перед всей школой, и нам долго с восторгом хлопали, но то было позже, а до утренника мы собирали цветные металлы на скрапной площадке завода, пилили дрова вдовам и старухам, помогали рыть картошку семьям, где было много голопузой детворы и лишь один кормилец. Однако сильней всего запала мне в душу неделя, когда мы с Костей готовились к сбору денег для помощи детям республиканской Испании и собирали эти деньги.
Костя был уверен — и убедил меня, — что если мы оденемся чисто, торжественно, будем в красивых «испанках», да, входя в комнаты, будем вскидывать над плечом кулак и с воинской четкостью произносить приветствие «рот фронт», то нас будут встречать сердечно, и всех будет трогать наше обращение, и мы соберем огромную сумму.
Видя, что мне позарез нужна «испанка», и не какая-нибудь сатиновая, с помпоном из ниток мулине, а шерстяная, краснокантовая, с шелковой кисточкой на переднем уголке, мать дала бабушке червонец и велела нам идти на толкучий рынок.