Юность
Шрифт:
В дверях Боря в кителе белом. Бледный.
— Это по делу. Давайте сюда.
И в комнату скорей к себе. Дверь закрыта, но вот окно. Надо ставней.
В соседней комнате Верины пальчики по клавишам ударяют.
Как долго не открывается. Что это? Неужели там, старая газетная бумага. Кажется, это бывает. Жаловаться не пойдешь. Стыдно. Вдруг последняя бумага и сыпятся открытки. Борик конфузливо сначала, потом смелее берет и рассматривает. Первая безобразная. Толстое рыхлое тело женщины и такое же мужчины. В какой-то причудливо-неестественной позе. Следующие лучше. Вот, совсем хорошая. Тело юноши
Верины пальцы бьют по клавишам в той комнате.
— Боря, Боря, сильнее, нельзя быть таким нежным. — Ефросинья чуть не плачет, лежа на толстой двойной кровати с Борей. — Вот так. Ну, теперь хорошо. Милый. Милый.
Боря закрывает глаза и целует плечи, волосы, мягкую грудь.
— Ты ни разу, еще ни разу? Это первый? — Вот так. Ах, нет. Ну, опять. Это невозможно.
Вдруг Ефросиньина рука опускается на Борину щеку, не с лаской сладостной, а с жгучим ударом.
— Что это? Вы с ума? Вы с ума сошли. Как вы смеете?
— Негодяй! Вы не хотите меня, чего глаза… Я вижу, я знаю. Вам не меня надо. Зачем же лезете тогда?
— Ефросинья успокойтесь.
— Что за гадость такая. Я привыкла, чтобы меня брали, а вы мокрица какая-то. Вы не хотите меня. Дрянь. Дрянь.
Борик закрывает глаза и силится представить 4-ую карточку. Но что-то ничего не выходит. От удара горит щека. Тело Ефросиньи близкое, вздрагивающее, но не волнующее, такое мягкое, мягкое.
— Ну, не сердитесь, я вас обидела. Нет, нет, вы хороший. Особенно теперь. Вы доказали, что я ошиблась, но все же я чувствую, понимаете, женщина всегда чувствует, когда ее хотят. Вы меня не хотели. Я для вас помойная яма.
— Как вам не стыдно! Бросьте это говорить. Как умею. Мне нравится. Но что же я могу еще делать.
— Вы влюблялись?
— Конечно.
— Нет, нет, не так, ну а так? Понимаете? Не так, как другие. Ну, как Карлуша Маслов.
— Для чего вам это?
— Нет, вообще, так. Жаль, что вы такой.
— Я вам ничего не сказал.
— Не надо, не надо.
— Карл Константинович, на минуточку.
— Я рад, что вы меня позвали.
— Нет, не то. Вы понимаете — это ужасно.
— Глупости, ничего ужасного. Вы слишком нервны. Я, вот, например, чувствую великолепно, только жалею, что вы не согласны, это было бы лучше.
— Ах, не говорите об этом никогда. Ведь я же должен, меня должно тянуть?
— Я жалею, что вас не тянет ко мне. Меня к вам тянет. Вот вчера я провел очень недурно время. В хорошей компании. Фельдшера Сомова знаете??
— Нет.
— Напрасно. И потом провизор. Медицинская компания. О-ох… — Карл Константинович потягивается.
Борик заламывает руки. Не то, не то!
Почему он не заходит? Но ведь становится ужасно! Я не могу больше так жить. Идти самому? Но я не знаю, где он остановился. Разыскивать? Послать кого — нибудь? Нет, не надо. Всегда, когда приходилось прибегать к помощи слуг, Боря как — то ежился и чувствовал себя скверно. Имею ли право? Зачем это делать? Больно. А вдруг я был бы такой, и меня посылали бы: Боря, отнеси записку барину, Боря, купи говядину. Ведь это ужасно. Все
Дождик на дворе и солнце. Верочка хлопает в ладоши.
— Это черт бьет свою жену.
— Что?
— Черт бьет свою жену, говорю.
— Милочка, милочка, какая ты у меня смешнушка.
— Ты сам, ты сам смешнушка. Люблю грозу в начале мая.
— Какая же это гроза?
— Нет, я так, просто. В голову пришло. Сегодня теннис? Будем?
— Нет, Верочка, нет, я, окончательно — нет.
— Какой ты несносник!
— Верочка, я не могу никого видеть.
Дождик стал сильнее. И солнце потускнело. Борино лицо бледное и под глазами синее.
— Ах, Верун, если бы ты знала, как я люблю тебя, и мамочку, и Волика, и папу.
— И папу?
— Да, конечно.
— Почему же напоследок?
— Ну, так, я не знаю. Я всех одинаково. Но вот ты больше вертишься около меня, и потому первой попала.
Вдруг Верины глаза делаются строгими:
— Боря!
— Вера, знаешь что?
— Нет, не знаю.
— Вот что, слушай. Ты с Карлом Константиновичем дружишь?
— Нет. И не дружу.
— Почему?
— Потому что он…
— Ах, Вера, Вера, зачем так? Не надо. Где ты вычитала это? И вообще, кто это тебя надоумил? Зачем это лезть в чужую душу? Ах, как это нехорошо.
Вера плачет.
— Ну вот, заступаешься. Кира сказала, если заступишься, значит…
Куда уйти от этого? Убить? Но это не так просто. И противно. — Руки Борины сжимают виски и слезы ужаса на глазах. — Подземный каземат. И ничего. Н-и-ч-е-г-о. Темнота. Как это понять? Куда-нибудь надо идти? Как-нибудь надо жить? Ефросинья Ниловна? Она ужасна. С ней нельзя даже говорить. Жадная самка. И вспоминается боль такая. Удар по щеке. И карточки эти. И глаза расширенно-злые. И рядом другое лицо. Настоящее лицо. Драгоценное. Не дорогое, нет, а драгоценное. Глаза темные и, главное, руки. Руки изумительные. Дотронуться и умереть. Больше ничего не надо. Честное слово, приеду. Приехать — мало. Почему не пришел? Он должен был прийти, должен, а не я разыскивать по гостиницам. И эти руки, эти, и то лицо — Василия Александровича сына — красное, красное и снег красный. Как это возможно? Совместимо? А что, если подойти и…? И что? Боже! Надо изменить все, все изменить. Уехать.
— Когда в Петербург?
— Не знаю. Вот вместе с Верой.
— Она на курсы?
— Да.
— Вместе будете жить?
— Не знаю. Нет, должно быть.
— Вы страдаете?
— Да.
— Я жалею вас, хотя это вам идет.
— Что?
— Бледность. От страданий же это?
— Вы все об этом.
— Да. Да. Вот в Петербург приедем, я вас расшевелю.
— То есть?
— Вы не будете хандрить. Разве можно хандрить в ваши годы, с вашим лицом.
(Пауза.)
— Вы хорошо сложены.