Юный владетель сокровищ
Шрифт:
— Негья закьил глаза, не глядит, не плачет, только он не спит!.. Не спит негья!
Укротитель стоял на коленях под сетью, в которой висела Ана. Из накладного карманчика, у сердца, торчала сигара.
— Негья попьесит… дай покуйить…— И негр так любовно взглянул на карман, что Укротитель поднял было руку, чтобы дать ему сигару (все же милосердие велит не лишать узников курева), но только пальцы его коснулись тугой трубочки из листьев, он услыхал, что негр тихонько хихикает, и, одумавшись, легонько хлестнул его по боку.
— Мерзавец ты, мерзавец! Теперь мое
И он хлестнул негра по носу, прямо между глаз, окруженных ячейками сети, словно оправой очков.
— Негью не бей! Дай сигаю, негья повейит, что сейце…
— Говоря строго…— начал Укротитель, не поднимаясь с колен, но Писпис его перебил:
— Не надо стьего! Надо хоешо, пусти негью!
Острой струею воды, колючей проволокой ожгли черную щеку Удары бича. Лев, золотая тень, метался за решеткой, туда-сюда, туда-сюда.
Крики едва срывались с пересохших губ Аны Табарини:
— На-лир!.. На-дир!..
— Так тебя пеетак! — взвыл Писпис, тщетно пытаясь коснуться щеки, на которой от огненных ударов вспухали шишечки боли. Наконец ему удалось высвободить руки из сети, не дававшей двинуться, и он заорал:
— Тьенешь — убью!
И заплакал. Негры легко смеются и легко плачут, легче некуда.
— Погоди, вылезу— кости живой не оставлю!
Укротитель стоял на одном колене перед сетью, в которой, едва дыша, теряя сознание и нелепой позе, висела донья Ана. Он понимал, что смешон, и вскочил бы, точно пружина подбросила, если бы вовремя не вспомнил: тогда он утратит надежду на ответную любовь. Гордо выпрямиться, подняться — и остаться навек одному… Нет, нет и нет! Лучше смиренно преклонять колено, опустив светловолосую голову, — немного поодаль, чтобы плевок не долетел… Да что там, пускай плюет, зато унижение сродни упованию.
— Почему я не сказал твоему отцу? Почему не поговорил с ним о моей любви? Потому что он был злой, каких мало. Глазами бы сожрал, в лицо бы плюнул…
— Вот и говоил бы, и говоил бы, он тебя сожьял и не выплюнул! — хлестал его негр бичами слов, зная, что скоро освободится, ибо под острыми зубами — понемногу, постепенно — стали рваться решетки сетчатой тюрьмы. Теперь он старался не рухнуть вниз, и горечь неволи сменилась заботой о том, чтобы крепко держать обрывки нитей.
— На-а-а-а!.. На-а-а-а!..
Немного подальше беспокойно и шумно метался по клетке лев, слыша приглушенный крик Аны Табарини и сокрушаясь, что оба они в неволе. От предков он унаследовал лишь гриву, подобную той, что когда-то украшала дарохранительницу.
— О, дивная сирена, снизойди к моим страданиям! — молил Укротитель. — Тогда Надир ляжет к твоим ногам и, верхом на льве, ты объявишь о нашей свадьбе!
Ана Табарини открыла глаза, шире, еще шире, чтобы получше разглядеть Укротителя, коленопреклоненного, как на картине, поправила волосы (легко ли двигать рукой, когда ты висишь в сети?) и закричала:
— Ты сказал «свадьба»?
Словно марионетка, Укротитель взвился в воздух, чтобы расцеловать ее руки и щеки, хотя на самом
— Надир, мое второе «я», брат мой лев, золотой двойник мой, пади к ногам прекрасной Укротительницы и вылижи их! А ты. негритяга. бери сигару, забудь, что я тебя бил!
Писпис выскочил из сети, не дожидаясь освобождения, ибо уже перегрыз все ячейки, потом взял сигару и задымил, как паровоз, с трудом защищая свою добычу от обезьяны, тоже падкой до курева, и объясняя ей, что печаль сменилась счастьем.
— Ты не говойи, бизяна, — увещевал он, расправляя онемевшие руки-ноги, — ты не говоии, что негьи куят только на пьяздник!
Тощие рыбаки, похожие на корни мангров, в лохмотьях и в желтоватых пальмовых шляпах, чинили сети, которыми они изловили гимнастку и негра, чтобы отомстить за Сурило. Работали молча. Только двигали руками. Приникнув лицом к сетям, они то и дело приоткрывали сжатые губы и схватывали зубами ускользнувшую было нить, тогда как пальцы их завязывали узел. Не только руки, но и лица мелькали в расстеленной паутине со свинцовыми грузиками по углам.
В этот ранний час рыбакам вторили и перестук капель, срывающихся в пруд с тростника, и всплески нырявших уток — вторили, как бы отражаясь в еще не досмотренных снах. Большой дом отбрасывал в просторный патио тень, похожую на петуха, и рыбаки представляли себе для потехи, какой запоет, а там начнет перекликаться с другими петухами, стряхнув со стен синеватый сумрак, словно взмахнув ночными крыльями, и гордо подняв голову, украшенную алым гребнем башенки, чьи черепицы засверкали в первых же утренних лучах. Вдобавок петух направился к курице, то бишь к шатру, который циркачи, готовясь уезжать, сняли с подпор и сложили. Огромная птица распласталась на земле и ждала, что черный петух прыгнет на нее.
Мендиверсуа, самый старый рыбак, отряхнул руки: когда починишь сеть, чешутся пальцы, словно к ним что-то пристало. Работу он кончил. Откинув назад шляпу, он подставил ветру горячий лоб и кончиком языка лизнул кровоточащую ранку на большом пальце, у самого ногтя.
«Ох, хорошо, что уберутся эти сахарные!» — подумал он, увидев, что шатер лежит на земле и его вот-вот свернут, а потом погрузят на повозку. Мендиверсуа считал циркачей не людьми из плоти и крови, а разноцветными сахарными куклами, которых легко растворить в воде обыденной жизни и с удовольствием выпить.
К. нему подошли другие рыбаки:
— Пора скатывать. Мендиверсуа!
—А то!..
Однако в огромной паутине, расстеленной на плитах патио, починенной, готовой к ловле, оказалась нежданная добыча, — не черный петух и не шатер.
Мсндиверсуа неспешно повернул голову (ветер стал сильнее, дул в уши), а потом и все туловище, словно тяжелую лодку. Левая его рука свисала вниз, как бы помня, что рукав рубахи разорван, совсем разлезся; правой он подбоченился. Рыбаки, начавшие было скатывать сети, точно окаменели.