Южане куртуазнее северян
Шрифт:
— Мне это не нравится, — решительно заявил Кретьен, печалясь, что дамское седло Мари не позволяет подъехать к ней поближе. — Это… Госпожа моя, это дурная идея. Мессир Анри бы не одобрил переодевания в мальчишку…
— А при чем тут мессир Анри? — невинно осведомилась Мари, вертя в руке отколовшуюся эмалевую брошку. — Я, в конце концов, графиня Шампанская, а вы, друг мой — всего лишь мой сопровождающий, и спорить тут не о чем…
— Ну, коли так, — хитро согласился Кретьен, — вы — госпожа моя, и перечить вам я не имею ни сил, ни права. Но только покуда вы являетесь госпожою Мари, а не безвестным мальчишкой-жонглером. Того же я труворской своею властью могу и не допустить петь своих песен, и вовсе ко двору благородной королевы не взять…
— Фу, Наив, какой ты хитрый! — Мари недовольно хлопнула себя по колену. —
— А я им и отвечу правду, как подобает честному христианину. И наш нечестиво нажитый приз у нас немедленно отнимут, меня выгонят за ворота, а вас, госпожа моя, матушка посадит в башню и будет три дня в наказание за обман держать вас на хлебе и воде…
— Плохо же ты мою матушку знаешь, — фыркнула графиня, фамильярное и почтительное обращения в ее устах сменяли друг друга независимо от ее воли. — Слышал, как она в юности шутовскую армию в поход водила, на могилу Марии Магдалины? Они тогда один кабак разгромили до основанья… Да я ей сама тут же все расскажу, и она очень посмеется! И кто бы посмел тебя выгнать за ворота — тебя, великого и развеликого поэта, который своей поэзией всех удивил и посрамил?
— Вот именно — посрамил, донна Оргелуза…
— Не говорите чепухи, — Мари, кажется, утомилась спором, кроме того, для себя она все уже решила, и все прения попросту потеряли смысл. — В общем, придумайте мне имя, и поскорее. Да чтобы красивое!.. И надо понять, что же я буду петь. Романов там и правда не надобно, нужно что-то короткое, но из самых лучших, чтобы приз уж точно был наш… Или вы сомневаетесь, что я всех перепою?
(А, понятно. Когда она говорит «ты», она обращается к Наиву, другу и вассалу своего мужа. А обращение на «вы» — это уже для Христианина из Труа, знаменитого поэта…)
— Нет, донна Оргелуза, не сомневаюсь, — совершенно искренне ответил Кретьен, оставив всякое сопротивление. Не умел он давить на Мари, и учиться не собирался. А чего, в конце концов, тут страшного? Анри бы сам порадовался, кто же не любит всяких игр с переодеваниями… Надо только спросить, есть ли у мальчишки Шарля с собой запасное платье. Не рядиться же ему на состязании в блио самой Мари!..
— Только одно условье, госпожа моя…
— Ну же? — (Все дело в том, что она совсем маленькая, неожиданно понял Кретьен — и от нежности и — почему-то — жалости у него защемило сердце. Она же девочка еще… Ален в свои четырнадцать, пожалуй, был взрослее.)
— Переодеванье мы устроим не ранее, чем неподалеку от самого замка.
— Конечно же! Притворимся, что ты попросту приехал к ее двору. Ну, туда же все поэты стекаются толпами! А потом я объявлюсь… Позже, когда мы победим. Вот все удивятся!..
Ох уж удивятся, мрачно подумал Кретьен, но спорить не стал. Он не то что бы зажегся идеей Мари — просто безмерно хотел ее порадовать. Ладно, потом можно все быстро свалить на себя — зато у Оргелузы будет веселый денек.
— Госпожа моя, а как вам нравится имя Гийом? Пожалуй, родители дали его вам в честь первого трубадура, как думаете?..
— О, замечательно! — радостно вскричала Мари, светло-золотые глаза ее вспыхнули из-под ресниц. Потом она слегка хлестнула коня и поскакала вперед, догонять старого Тьерри, о чем-то беседовавшего с седым егерем…
— Хей-о! Друг Тьерри! Посторонитесь-ка!.. Я скачу!..
…Кретьен смотрел ей вслед с мучительной нежностью, и, может быть, в этот самый момент и начал понимать, что влюбляется в нее. Бывает такая любовь, которая начинается с жалости. Куда хуже, когда любовь жалостью заканчивается. А сейчас он думал, какую же песню дать ей спеть.
…Будь я придворным пуатуским хронистом, — о, тогда, должно быть, я описал бы трубадурский турнир во всех подробностях. Но коль скоро эта история — история Кретьена, то важно нам только то, что как-то меняло его душу, становясь вехами на пути. И куда важнее, чем само состязание, оказалась короткая майская ночь перед ним, ночь, которую они с Мари провели в одной комнате.
Дело в том, что по поводу предстоящего развлечения, да и просто в целях подкормиться из щедрых Альенориных рук, в Пуатьерский замок съехалось немеряное количество поэтов и поэтишек. Север был представлен, кроме Кретьена, еще одним трувором, знаменитым лириком Гасом Брюле. Правда, про него говорили за глаза, что он только и может, что подражать эн Бернару де Вентадорну, а не будь того, и он не написал бы не строчки; но в лицо сему достойному сорокалетнему пииту все выказывали только почтение. Как стая голубей на посыпанные дамской рукою крошки, слетелась разная трубадурская мелочь; среди них встречались и более-менее известные имена — вроде Сайля д`Эскола, купеческого сына из Бержерака, получившего такое прозвище за то, что он не доучился в монастырской школе, и, подобно Годфруа, ушел в vagabundi [37] , или Пейре Рожера, клермонского клирика, бросившего приход… Однако трубадурское художество неплохо кормило данного служителя искусства — легкие и занимательные его песенки пользовались спросом, и вид этот еще далеко не старый, черно-кудрявый проныра имел весьма цветущий. Вот этот очередной clericus inter epula cantans [38] очень бы сошелся с нашим Поэтом Поэтов, подумал Кретьен вскользь — и прикусил губу. Прибыл молодой, очень красивый Бернар де Сайссак, дворянин; и был он столь похож по манере держаться на Ростана, что у Кретьена защемило сердце при виде того, как он раскланивается и, смеясь, встряхивает буйными черно-рыжими волосами… А Годфруа почувствовал родственную душу в мессире Сайле, с которым они в первый же день знакомства завалились в кабак в городе и там изрядно нализались; хорошо, что Кретьен не доверил своей труворской чести Годфруа — наутро Дворянина постигло такое похмелье, что он только и мог что стонать и просить еще рассолу. В отличие от крепкого Сайля, который умылся холодной водичкой, и, без малейших угрызений совести оставив друга помирать на кабацкой скамье, ушел в замок — являть миру свое поэтическое искусство…
37
Возм., «беглец из школы» (ок.).
38
Клирик, поющий на пирах.
Приехали и великие магнаты Юга — старик Бернар Вентадорнский, по слухам, теперь влюбленный в донну Алиенору взамен изгнавшей его от себя виконтессы… Говорили, он так сильно страдал, когда Алиенора уехала в Англию с новым своим супругом, что едва не ушел в монастырь. Однако вот не ушел же, и теперь, когда госпожа снова вернулась, хотя бы и ненадолго, на родную землю — не преминул к ней заявиться. Правда или нет все эти слухи насчет его любви — но по меньшей мере две вещи были очевидны: в донну Алиенору и сейчас мог влюбиться кто угодно, а кроме того, любовь такого поэта принесла бы честь любой даме. Уже седой, с лицом, изрезанным морщинами, Бернар до сих пор отличался необычайным благородством манер, а лицо его, на первый взгляд неправильное и некрасивое, с чересчур длинным носом и усмешливыми губами, сияло каким-то внутренним обаянием, столь глубоким, что с Бернаром хотелось немедленно подружиться. Или хотя бы засвидетельствовать ему свое глубокое почтение.
Прибыла и «восходящая звезда» — знаменитый поноситель эн Бернара, Пейре Овернский, нагловатый смуглый клермонец, лет на пять старше Кретьена. Правда, надменный нрав не служил ему к вящей славе — хотя здоровались с ним и церемонно, но вслед то и дело несся шепоток: «Лягушка…» Кретьен, слегка отставший от новостей придворной жизни, тихонько спросил у Мари, в чем тут дело — и она фыркнула в кулачок:
— Помнишь его знаменитую сирвенту против всех трубадуров? Ну, где он пишет про всех гадости? И де Вентадорн у него — старый шут, и похож эн Гиро, его друг, на иссушенный солнцем бурдюк… На себя бы посмотрел, петух надутый!.. А Гриомар Гаузмар — рыцарь умер в нем, жив лишь фигляр… А достопочтенный Гийом, то есть Гийом де Рибас, который про птичье сердечко писал — видишь ли, «он поет, а меня клонит в сон, лучше, если б родился он нем, у дворняги и то больше тем…» А Эблес де Санья у него…