Южане куртуазнее северян
Шрифт:
И это ему, надо сказать, удалось, как никому иному. Подхалимская, то есть, э-э, дружественная политика по отношению к королю дала свои плоды — почему бы двум могущественным северным родам и не породниться к обоюдной выгоде, в конце концов?.. И после долгих совещаний, подарков и совместных соколиных охот все наконец решилось — хотя граф Тибо к концу переговоров уже не вставал с постели, дело было сделано: Луи Седьмой, навеки связывая себя с домом Блуа-Шампань, брал на опустевшее после Алиеноры и недавно умершей Констанции Кастильской ложе графскую дочку, выросшую, как ни странно, в редкостную, пышнотелую красавицу, и отдавал в жены сыну вернейшего и богатого вассала свое старшее, прелестное и нелюбимое дитя, принцессу Мари. Ей тогда исполнилось уже восемнадцать лет, и она все больше и больше начинала походить на Алиенору. Изменницу Алиенору, о которой следовало забыть как можно прочней. А как тут забудешь, если собственная дочь начинает входить как раз в Альеноровский возраст, тот самый, когда молодожены радовались друг другу, пока не случилось позорной измены в Антиохии — и пусть подавится этой змеюкой новый ее муженек,
А Мари, конечно, не в мать, она сущее сокровище. Да и городов ей в приданое придется отдать парочку, не поскупиться… Ну, для хорошего вассала ничего не жалко!.. Таков он и был, король Луи Седьмой, потомок Гуго Капета — сегодня у Тибо город-другой сожжет, а завтра — дочку в жены Тибальдову сыну. Всем, у кого развито чувство самосохранения, всегда хотелось от такого короля держаться подальше. Бог бы с ними, с милостями — своя шкура дороже… Однако если уж Луи обратил на тебя свое внимание, лучше стать ему другом, а не врагом. Потому что забыть он тебя не забудет. Впрочем, наша речь не о нем.
Не о короле, а о том, как на сороковом году жизни граф Анри Шампанский без памяти влюбился в собственную жену.
Более чем вдвое младше своего супруга, Мари, дочь короля и королевы, была воистину прекрасна. Ненамного отличаясь по возрасту от новой своей мачехи, она, пожалуй, поначалу даже обрадовалась возможности покинуть отчий кров и зажить самостоятельной жизнью. Цвета волос Мари от матери не унаследовала, а вот стать в ней запечатлелась Альенорина — те же узкие, покатые плечи, маленькая высокая грудь, та же утонченная манера держаться, изящные, небольшие кисти рук с длинными пальцами… Мари унаследовала даже особый Альенорин поворот головы — быстрый взгляд через плечо, и то, как прямо и при том непринужденно она держала спину, и очерк тоненьких, очень черных безо всякого угля бровей… И глаза, конечно же, и глаза.
Глаза у принцессы были длинные, миндалевидные, с уголками, приподнятыми к вискам, будто она всегда чему-то удивлялась, ждала какой-то радости. А цвет их — тот же самый, так поразивший пятнадцать лет назад юного обозного слугу Алена на приеме в Константинопольском дворце Филопатий — золотисто-карий, совсем светлый, так что когда взгляд дамы задерживался на каком-нибудь человеке, тому казалось, что солнечные лучи просвечивают его насквозь.
И того, чего так боялся Кретьен в дочери Луи Седьмого — в ней вовсе не оказалось. Ни малейшей черточкой юного, прекрасного лица она не напоминала ненавистного короля: только разве что цветом волос. Мари была темно-рыжая, каштановая, как осенний каштановый плод, а на ярком солнце ее длинные, много ниже пояса, густые пряди могли отсвечивать и светлым аквитанским золотом. Кровь пуатевинских герцогов — Гийома Трубадура, того самого Гийома Беспутника, и беспутницы же Алиеноры, кровь рода, славящегося редкой красотой. Позже Кретьен заметил, что удивительные волосы ее могли менять свой цвет в зависимости от настроения юной графини — когда она радовалась, казаться почти что светлыми, и темнеть, если она была в печали. И в первые дни после прибытия в Шампань прическа ее, скрытая под полупрозрачным, обнимающим нежную шею и подбородок убором-гебенде казалась темно-коричневой. Почти черной.
Не то что бы она рассталась с любимыми — но в Париже да в Аквитании все хотя бы было привычным. И даже служанки, привезенные с собою из отцовского дворца на острове Сите, не помогали ей чувствовать себя в новой земле «как дома». Характер Мари достался властный, но вместе с тем и нежный, нуждающийся если не в нежности — по меньшей мере в ощущении безопасности, тепла. А защищенной она себя поначалу не чувствовала и сурового своего мужа очень боялась.
Слишком уж он был большой. И по возрасту — шутка сказать, в отцы годился! — и по размеру. Сама Мари отличалась невысоким ростом, из-за чего и держала лицо всегда чуть вздернутым, чтобы не смотреть на людей снизу вверх. И этот ее приподнятый подбородочек создавал впечатление очень трогательной, очень детской заносчивости — как у девочки, которая в отсутствие матери принимает отцовских гостей, разыгрывая из себя хозяйку замка, и не замечает, что взрослые рыцари улыбаются себе в усы…
Да, Мари была хрупкая, а Анри — просто великан какой-то, да еще совсем молчаливый и мрачный. В первую свою брачную ночь юная дама едва удерживалась от слез — ей все казалось, что страшный муж, жестокий муж ее вот-вот раздавит или разорвет на части. А потом он, и впрямь неловкий и грубый от смущения, уснул наконец и храпел во сне, а Мари смотрела во мраке большой спальни на сумрачный лик святого Тибо, следившего за нею из угла, и тихонько плакала от одиночества… Вот, принцесса, кончилась твоя веселая юность, умерла под грубым напором твоя девственность, и теперь ты не девица, а замужняя дама, и придется забыть обо всем, что ты так радостно любила — стихах, мечтах и строках эпических жест, за которыми ты следила с замиранием духа, мечтая о романтических приключениях и потрясающей сердце любви… И о героях пьес и песен, в которых ты была по-детски слегка влюблена, тоже пора забыть. Ты не прекрасная Орабль, в башню к тебе не явится великолепный Гийом. Скоро пойдут дети, и будешь ты, принцесса, ходить с огромным животом, а потом без конца рожать и рожать, как породистая кобыла, которую для того и покупает себе хозяин… А святой Тибо сурово смотрит из угла, потому что не пожелал Анри задернуть занавеси — все видел покровитель в эту первую и невеселую ночь любви, будто сам старый граф, судил святой капризную девицу, и сейчас продолжает судить строго, уставив каменный взор на ее горестные слезы… Мари вспомнила о гордости и утерла лицо краем одеяла. Свадьбу отпраздновали зимой, вскоре после Рождества, и в замке было холодно, холодно… Луна скалилась с небес, как череп, и юная графиня, не желая придвигаться ближе к супругу, обняла себя за плечи холодными руками. В собственной одинокой опочивальне, где проводила она иные ночи, можно было плакать вслух — не опасаясь, что кто-нибудь услышит… Чтобы понять что-то о Мари Шампанской, надобно знать, что из героев жест ей больше всех нравился не храбрый Гийом д`Оранж и не верный Бернье, и даже не неистовый Роланд — а его благоразумный друг Оливье.
Да, в те дни Мари много плакала… И плакала бы еще больше, если бы не Кретьен.
О, Кретьен! Умница Кретьен, столь хорошо разбирающийся в людских душах. Можно сказать, он спас графскую чету. Он стал тем мостиком через разделявшую их пропасть, которого так не хватало.
Бедняжка Мари очень удивилась бы, узнай она при всем своем страхе к великану-мужу, что он тоже ее боится. И боится смертельно.
Анри боялся ее хрупкости — что невзначай сломает ее своими медвежьими объятьями; боялся, что ей будет что-нибудь нужно, а он не поймет, что именно; боялся ее тонкого, светящегося в каждом слове ума, боялся оставаться с ней наедине, боялся, что им будет не о чем говорить, и она заскучает… Вообще с первого дня он боялся, что ей с ним будет плохо, и страх этот рос в той же мере, в какой увеличивалась его любовь. Мари была такая хрупкая, красивая, и, как выяснилось в их горестную брачную ночь — такая беззащитная, что Анри поначалу воспринимал свою юную супругу как некое прекрасное растение, цветок далеких стран, который внезапно доверили его попечению — а ветер зимой холоден, не дай Бог роза завянет. Мари вдохнула новую жизнь и в его любимый труаский замок, куда он ее вскорости после свадьбы увез — стены словно озарились ее трепетным светом, дыханием цветов. Странное явление — дама: тоненькое такое, красивое до невозможности, даже пахнет как-то особенно, вроде медом, или подснежниками, или чем-то еще… дамским, непонятным. Нежным. Ручки — как палочки, шейка — тонюсенькая, а до чего же красиво, когда она просто так сидит и смотрит в огонь, и золотистые глаза ее мерцают, или когда она склоняется над вышиванием, или так особенно, изящно берет пальчиками кусочек жаркого, а потом полощет белые руки в чаше с розовой водой… Такова была первая стадия влюбленности графа Анри Шампанского, и именно на этой стадии он запугал супругу едва ли не до смерти. Возможно, она так и исчахла бы под его мрачными от смущения взглядами, если бы он сам не призвал на помощь друга.
В Кретьене, своем любимом рыцаре, он сразу безошибочным чутьем распознал существо той же породы, что и Мари, нечто вроде переходной стадии от нее — к нему. Вроде переводчика, который равно хорошо знает оба языка; а до сих пор всякий раз, когда Анри нужен был переводчик, Кретьен помогал безотказно. Тем более что поэту самому безмерно понравилась Мари — с первого дня, как он ни настраивал себя до этого против дочери Луи Седьмого, как ни старался убедить себя, что все очень плохо… Хватило одного золотого взгляда длинных, умоляющих о помощи глаз женщины-ребенка, старавшейся держаться гордо и независимо, когда она, осыпаемая рисом, неслась из собора на гребне орущей толпы. Тогда Кретьена и продрало по спине морозом узнавания, и он на миг стал мальчишкой, обозным слугой в новеньком сюрко, смотрящим с приоткрытым ртом на недоступную сияющую королеву… Алиенора, о, донна, о, я смиренно припадаю к Вашим стопам.
А если учесть, что золотой взгляд на этот раз был еще и вопиюще-беспомощным, пронзительно-грустным, то не стоит удивляться, что Кретьен полюбил жену своего друга сразу и навсегда. Нет, не требовательной любовью возлюбленного — тихой жалостью брата, которая тем более пронзительна, чем менее твое сердце открыто страстям.
Она любила стихи, сама их писала; и стихи ее были не то что бы хороши — скорее по ним делалось ясно, что за человек сама Мари. Она много читала, на французском, на окситанском (это осталось от матушки), равно как и на латыни; из книг любила прелестные пьесы Гандерсгеймской монахини — о влюбленном Каллимахе и прекрасной Друзиане, о подкупленном стороже и горестном склепе, где юные влюбленные в конце концов умирают, заливаясь слезами, чтобы воскреснуть к новой радости. Не гнушалась Мари и «житиями», и историями о чудесах святых и Богородицы — о спасенных девах и наказанном зле, о кознях диавольских и бескорыстных рыцарях. Старалась она отдавать должное и истории, даже почти одолела «Жизнеописание короля Роберта», а над многоступенчатой гибелью Роланда в Ронсевальском ущелье пролила немало искренних слез. Правнучка великого Гийома Пуатьерского, она любила окситанские песни, наизусть помнила и могла напеть немало строф из Джауфре Рюделя и прочая, и прочая, тем более что голос у нее был очень красивым, и на маленькой арфе она играла столь искусно, что никакой жонглерессе не угнаться. Однако любимым жанром ее, чего и следовало ожидать, был роман, а любимым поэтом — так уж рассудила судьба — Кретьен.
Как ни смешно, она познакомилась с ним намного раньше, чем он — с нею, хотя она была дочерью Короля Франков, а он — сыном камеристки. Кретьен, голодный школяр в комнатке под самой крышей, Кретьен, писавший ночи напролет, до ломоты в шее и желтых пятен в слабых глазах, юнец, не всегда знавший, что он будет жрать наутро, если заплатит долги за жилье — этот человек, писавший не ради хлеба или славы, но только потому, что не мог не писать — мог ли он предвидеть, что через несколько лет маленькая рыжая девочка, одна из самых богатых невест во Франции, будет так же просиживать ночи напролет над его писаниной?..