Южане куртуазнее северян
Шрифт:
Когда он проснулся, опять стояла ночь — непонятно, та же самая или уже другая, и он позвал, чтобы кто-нибудь зажег огня. Огонь загорелся сразу, будто бы даже и без огнива, и разожгла его женщина, стоящая лицом к окну. На женщине было нижнее белое платье — простая полотняная камиза; и когда она развернулась, Кретьен узнал ее. Крошка Адель зажгла не свечу — чтобы посветить сыну, она зажгла собственную восковую руку, пальцы, прогорающие до кости, и смотрела печально, как всегда, будто бы спрашивая, все ли она делает правильно, и Кретьена затошнило от страха, он закрыл глаза и стал молиться. Пока он молился, призывая не только Господа, о Котором сейчас почти ничего не помнил — нет, рыцарей, среди которых один и был, кажется, Господом — и кого-то еще, — комната его наполнилась гостями. Кретьен не хотел
Шумная компания долго вываливалась за дверь, и гуляки смеялись пьяными голосами, не желая понять, что здесь болеет человек, который хочет лежать в тишине… А потом белый рыцарь тоже ушел и притворил за собою дверь, и Кретьен успел пожалеть, что не поблагодарил его. Ладно, я буду спать, подумал он — и стал спать, а когда он проснулся, наступил день, правда, серенький и бледный, и бешеная слабость давила на грудь проснувшемуся, как тяжелый груз.
И был еще бред — на этот раз диво Британии, читаное у монаха Нэнниуса, яма Флацио Венти. Это такая волшебная яма в области под названием Гвент, из которой зимой и летом из-под земли дует холодный ветер. Теперь эта яма безо всякого стыда, забыв о своем британском происхождении, нагло разверзлась у Креьтена в комнате — как раз между его и Ростановой кроватями. Ветер из нее дул, не переставая, и Кретьен не мог согреться, смертельно замерзая, а потом, на миг возвращаясь в реальность, понимал, что камин нетоплен, и некому затопить, а кроме того — заткните кто-нибудь яму Дующий Ветер…
Потом он проснулся еще раз. Сколько времени прошло — непонятно, но опять был день, и опять бессолнечно-ясный, режущий глаза. На соседней кровати, приоткрыв рот, лежал Ростан, и еще не открывая глаз, Кретьен понял, что Ростан не пережил этой ночи. Так понимаешь просто по движению воздуха, даже и в темноте, один ты в комнате или не один.
Сердце ударило единственный раз и превратилось в ком снега. В комнате стоял слабый, почти неуловимый пока запах смерти, и Пиита в самом деле был мертв, совсем мертв, а его лучший друг даже не мог подняться, чтобы подойти и закрыть ему рот. Донна, белость ваших рук. Три рыцаря, и ни один не доедет.
Кретьен отвернулся лицом к стенке, слишком слабый, чтобы не только выказать — хотя бы просто почувствовать боль, и внутренне перекрестился, молясь, чтобы сейчас, когда он будет кричать и звать, хозяйка его услышала.
Кретьен медленно повернул голову. Шейные позвонки, казалось, заржавели. Но есть ощущение, которое ни с чем не перепутаешь — чувство, что на тебя глядят.
Годфруа стоял у окна, ярко освещенный, в зеленом — том самом! — плаще, в вечной своей неимоверной шляпе. Синие глаза его были как два кусочка яркого неба, а в руке — бутылка. Не человек, а само воплощение levitas scholastica [30] , каковым он всегда и являлся! Приложившись, как ни в чем ни бывало, к горлышку еще раз, дивное видение радостно взмахнуло руками и вскричало голосом, показавшимся ослабшему после болезни рыцарю Камелота громче Кентерберийских колоколов.
30
Школярская легкость. (лат.)
— О, проснулся!.. А ну-ка, вставай, лежебока, смотри, какое солнышко на свете!.. Что за взгляд, дружище? Не узнал, что ли?!
— Годфруа, — скрипнул Кретьен, с трудом приподымаясь и садясь в постели. Никто не менял этой простыни уже лет триста, и она слегка прилипала к телу. Кажется, Кретьен привык быть грязным, и в последний месяц он мог думать только о том, сможет ли сам добраться до ночного горшка или надобно позвать кого-нибудь на помощь — но теперь, при виде бодрого умытого странничка, он вдруг осознал себя едва ли не покрытым коростой.
Вглядевшись, Годфруа осознал наконец, что старый друг его имеет вид не то что бы совсем цветущий. А кроме того, запах, запах болезни и смерти, застоявшийся в его комнате, наконец открыл дворянину из Ланьи свое истинное происхождение. Тот потянул носом, сопоставил унюханное с увиденным и спросил тревожно, отлепляясь от стены, словно та могла оказаться чумной:
— Эй, да ты что… болеешь?
— Еще как. Чуть не помер, — скрипнул Кретьен еще раз, делая попытку встать. Учтивейший из дворян Ланьи не спешил кинуться ему на помощь:
— А ты не того… Не опасный? Тебя трогать не того…?
— Нет, наверное. Да Годфруа, собака чертова, поди же сюда, наконец! Дай мне штаны, я больной, имею право, чтобы за мной поухаживали…
Годфруа приблизился — все еще с опаской. Подал одежду, стараясь не соприкасаться руками, но потом все-таки не выдержал, бурно обнял друга, дохнул на него вином:
— Кретьен, старина… Да я же так рад тебя, черт подери, видеть!.. А худющий-то какой, Бог ты мой — одни кости остались… Ну ничего, уж я тебя откормлю…
— Годфруа, Ростан умер. Мы с ним в тюрьме заболели «кашляющей утробой», и он умер.
Лицо гостя вытянулось, и он ничего не сказал, только скользнул глазами — туда и обратно — на Ростаново пустое, аккуратно застеленное мехом ложе. Кретьен смутно вспомнил — и его замутило от боли — как неделю (или больше?) назад он объяснял квартирной хозяйке, откинувшись на подушку и стараясь говорить внятно, что нужно взять деньги — в мешочке, в горшке у камина, и пойти к священнику в приход Сен-Женевьев, и просить похоронить мертвого, а оставшиеся деньги можно оставить себе. Только сделайте это все, мадам. Лекаря не надо. И есть я не хочу, я хочу… Спать.
— А Гвидно пропал. Потому что Дави убили.
Лицо Годфруа вытянулось еще сильнее, хотя, казалось бы, куда уж сильнее-то. Синие глаза его стали из синих какими-то розоватыми.
— А Аймерик бежал к себе на юг. Потому что он еретик, и его хотели посадить в тюрьму.
Наконец чаша терпения Годфруа переполнилась, и он громко присвистнул, ударяя себя по коленям. Из бутылки выплеснулось немного вина ему на штаны.
— Ну ни черта себе!.. Ну и дела тут у вас!.. Приходишь в гости, а они тут все умерли, попали в тюрьму и пропали!.. Нет, я не могу. Надо выпить.
Он припал к горлышку и долго не отлипал от живительного источника, алая струйка пробежала по его по губе и шее — вниз, под воротник. Кадык его ходил вверх-вниз, а глаза были закрыты. Наконец он оторвался от бутыли с тяжким вздохом, будто пил невесть какую гадость, и обратил к Кретьену порядком помутившийся взор:
— Выпей и ты, друг… За упокой души Аймерика.
— Аймерик-то как раз, наверное, живой, — заметил Кретьен, отбирая у него бутылку. Глаза Годфруа затуманились неподдельными слезами: