Южане куртуазнее северян
Шрифт:
Следующим пришел Николас — его рука упала с размаху, слегка приблизив Кретьенову ладонь к жаркому пламени; глаза невозмутимого сира Бедивера были совсем бешеными, яркими, неукротимыми. А ведь он правда готов умереть за то, что мы называем своим — понял Кретьен в остром, как боль, экстазе радости — и улыбнулся своему брату, улыбнулся, как самому себе.
Третьей пала рука Гвидно — длиннопалая, с пальцами, покрытыми коричневыми веснушками. Рука валлийского рыцаря слегка дрожала, и губы тоже тряслись — словно он сдерживался, чтобы не заплакать. Лицо его, и так очень худое, совсем заострилось, как у смертника.
Аймерик не двигался. Губы его, бледные и твердые, слегка дрогнули — то ли он хотел усмехнуться, то ли что-то сказать. Он не двигался
— Клянемся…
Говорил за всех Кретьен — то ли потому, что огонь свечи уже жег середину его ладони, то ли потому, что он начал это все. И ему все и кончать. И дрогнули за окном звезды, и заплакали за пеленой медленного рождественского снега, потому что теперь уже ничего нельзя было изменить.
— Клянемся всегда быть верными Камелоту и его Королю Артуру… Что бы с нами ни случилось.
— Клянусь.
— Клянусь.
— Клянусь, — беззвучно выговорил сир Гавейн, почему-то закрывая глаза, и Кретьен, медленно улетая в белые небеса, с уже плывущей от экстаза и боли головой, выдохнул — Амен, да будет — и вытянул руку рывком, разбивая священное пожатие, прыжком спускаясь с неимоверной высоты, и, шипя, прижал обожженную середину ладони к высунутому, алому от полугодовалого вина влажному языку.
— Ален! Что у тебя там? Обжегся?
— Ого-го… Да у тебя волдырь! И какой! Перышко-то держать не сможешь! Балда, мог бы и сказать, что горячо…
— Бу-бу…
— Что ты там бубнишь, Муций Сцевола несчастный?..
— Бе бог. Не мог, я говорю… Нельзя было… прерывать.
— Давай-ка, я золой помажу! Если со слюною смешать, здорово помогает…
Но он только улыбался, как идиот, желая и не умея сказать, что это совсем неважно, да и ничего теперь неважно, важно совсем другое, то, что мы есть, и мы есть теперь уже навсегда… А Ростан, побледнев, как от великого потрясения, неожиданно склонился под стол, ухватившись за скатерть обеими руками, и сира Тристана начало тошнить. У него всегда был слабый желудок.
…Они возвращались по домам, по утреннему холодку, по мягкому полупрозрачному снегу — Николас вел под мышки Ростана, который, как всегда, отравился, мешая вина, и теперь сильно страдал; Аймерик, впервые в жизни набравшийся допьяну, шел сам — до странности прямой, с молчаливой отстраненной улыбкой, то и дело оскользаясь, однако не упав ни разу; кажется, с ним случилось нечто большее, чем со всеми остальными, но что — никто никогда не узнал. Кретьен шел с головою пустой и легкой, как всегда после бессонной ночи, и саднящую от ожога его руку холодил маленький железный гробик — посеребренный реликварий, евлогия, подарок сира Гавейна. Ощущение того, что произошло нечто безумно важное, отошло, дав место блаженному отупению и предвкушенью сна; их дом стоял ближе всех к кабачку, и с ними Бедивер и Гавейн прощались у дверей — обнимаясь замерзшими руками, и Аймерик, как ни странно, совершил нечто очень нетипичное для себя — чмокнул друга сухим ртом, куда-то в шею, прикрытую спутанными черными прядями, кажется, сам смутившись такой нежности, отстранился, зашагал прочь без лишних слов. Николас, с рук на руки передавая стенающего Пииту, поспешил за Гавейном — две широченные, воинские спины, одна в старом сером плаще, другая в новеньком, темно-зеленом, они удалялись по обновившейся до сияния белоснежной прекрасной улице, и их засыпал, стирал, размывал снег… Кретьен, у которого в глазах почему-то стояли непрошеные слезы, обернулся наконец на бульканье страждущего Ростана, поудобнее подхватывая его под мышки, пока Гвидно, в отвоеванной шляпе поверх капюшона, устало и размеренно барабанил в дверь.
…Все кончилось ночью, как только миновала рождественская неделя, в ночь с понедельника на вторник. Назавтра надо бы сходить поучиться, праздники хороши, но пора и честь знать…
Аймерик, собака, куда-то подевался. Обещал зайти еще позавчера, и вот тебе, пожалуйста — не зашел. Должно быть, опять засел со своей хандрой в подполье, и если завтра к Серлону не явится — надо будет забежать, проведать, не удавился ли он там вконец от тоски… Может, он страдает, что напился в Рождество, наш трезвенник и безупречный постник Гавейн, предположил Ростан перед сном, приподнимаясь, чтобы дунуть на свечку. Житье вдвоем имело и свои видимые неудобства — желания друзей не всегда совпадали, и порою, когда Кретьен хотел веселиться и читать вслух, запалив все имеющиеся в доме свечи, Пиите смертельно хотелось спать, или наоборот… Неудобство состояло еще и в том, что сир Тристан был птичка ранняя, с утра чувствовал себя свеженьким, как омытая росою ромашка, а поэту, напротив же, было привычней и приятней жить и работать по ночам. Но по крайней мере в эту ночь они полностью совпали в своих желаниях — обоим жутко хотелось спать, одному — как всегда по вечерам, а второму — потому, что предыдущую ночь он заканчивал маленький молитвенничек для какого-то купца, и старательно правил его, выводя золотыми чернилами — дорогущий подарок щедрого Николаса — святые имена, таинственные буквы, ибо таков уж закон — «Nomen Dei non potest litteris explicari», имя Божие не может быть выражено в литерах…
Вот и портил глаза Кретьен, выводя до рассвета по волокнистой бумаге — старой еще, немецкой, с филигранной свиньей по листам — DS — Deus, DNS — Dominus, IHS — Ihesus, SPS — Spiritus Sanctus, завораживаясь металлическим блеском священных букв. А утром, вместо того, чтобы спать, пришлось тащиться с Пиитой на какой-то глупый хоровод, цеховой, скорнячный… Он, видишь ли, стеснялся идти один — не девицы Аннет стеснялся, но ее папаши. «А ты, Ален, хоть и грубый франк, но на вид такой приличный, должен папашам нравиться… Кроме того, он же тоже грубый франк, вы с ним сможете славно пообщаться, пока мы с крошкой кое о чем поболтаем…» Не бросишь же друга в беде, в самом деле! Или… все-таки бросишь, раздумывал Кретьен, с изможденной радостью упокоивая натанцевавшееся тело на родимой постели. Нет, не бросишь. Король бы не одобрил.
…На этой мысли он и заснул, и не снилось ему почти ничего — так, что-то абстрактно-приятное, золотые литеры IHS и DNS, хоровод, Платон, похожий на мессира Серлона, толстая копченая баранья нога… А разбудил — стук в дверь.
Не просто стук — нет, особенный, страшный стук, как стучат в дверь только власть поднимать с постели имеющие — те, что приходят сообщить, что начался пожар или война. Кретьен, моргая, как сова, сел в постели, уже готвый куда-то отчаянно бежать, хотя разум его еще не проснулся; встрепанный Ростан бросил на него со своей кровати обалделый, темный от ночного перепуга взгляд.
— Открывайте! Иначе ломаем дверь!..
(Кажется, их там много, только вот кто они?)
— Да… сейчас, — ответ прозвучал до крайности неубедительно, и в голосе отвечавшего уже плескался страх. Беда, война, чума. Всех подымают звуком рога. Только что проснувшийся человек уязвимей вдвойне.
Ростан вылез из постели, недоуменно-теплый, пахнущий сном в своей короткой мятой рубашке, прошлепал, длинноногий и голенастый, по холодному полу. Засов несмело брякнул — и Пииту едва не смело.
Их оказалось человек восемь, а может, и больше — бледные, невнятные лица мешались и странно множились в темноте проема. У некоторых были факелы; главный же, тот, что факела не нес, шагнув внутрь, занял собою одним все пространство.
— Именем Короля, я прево города Парижа. Валяйте одевайтесь, вы арестованы по подозрению в ереси.
Ростан, без штанов, притертый к стенке собственной комнаты, хлопнул глазами, издал горлом замороженный какой-то звук. Фантасмагория не желала проходить, как положено любому слишком напористому кошмару.