Южнорусское Овчарово
Шрифт:
Внезапно, как будто пугаясь высоты, деревня отбегает в лес, уступая место легкомысленному березняку, дубам и соснам. Березы и сосны служат отвлекающим фактором, а все тяготы общения с тайфунами берут на себя дубы. Это специальные, прирученные дубы. Штатный персонал дворовой охраны. В мирное время, когда ветер с моря можно назвать бризом, охранники держат бельевые веревки, на которых обязательно сушится чья-нибудь красная майка.
Стоит пройти еще шагов двести, и о деревне, только что висевшей над головой, не напоминает уже ничего. Одуряющее дыхание моря, небесная ладонь на затылке, хруст ракушек под ногами – так можно идти всю жизнь, но узкий пляж вскоре упирается в огромную скальную глыбу: черный камень ростом с двухэтажку, не пройти и не проехать, разве что по воде. А в наше море только в кроссовках заходить. Такое
Если б не камень, прибой вынес бы дровину на пляж и уложил ее поверх бывших устриц, но вышло так, как вышло. Это был почти двухметровый обрезок бруса 20 x 20: из такого делают межэтажные перекрытия. Обрезок долго пробыл в воде, возможно – несколько лет: он был белый от соли и солнца, и волны облизывали его уже нехотя. Не стал бы Самосвалыч обращать внимание на топляк, найденный на берегу. Просто прошел бы мимо, и всех дел. Ну, может, наступил бы.
Он вытащил брус на берег. Зачем – сложно сказать. Может, чтоб к завтрашнему дню топляк не превратился в утопленника, за которого Самосвалыч и принял его в первую секунду. Но, вытащив находку на сушу и зачем-то перевернув мокрой стороной кверху, он увидел надпись. Судя по почерку, она была сделана топором. Когда-то глубокими буквами на топляке был вырублен недлинный текст: «ЕБНАЯ П».
– Так и вырублено: «ебная», – рассказывал Самосвалыч, – а «изда» отпилена, только «п» осталась. Не лень же кому-то было, топором-то.
Он привязал к дровине брезентовый собачий поводок и приволок ее к дому. Даже если бы кто-нибудь встретился ему по дороге, вряд ли б Самосвалыч вызвал удивление: в Южнорусском Овчарове чего только не волокут с моря. Старые кирпичи с печатями дореволюционного завода – зачем-нибудь (эти кирпичи водятся у побережья со стороны Третьего Мыса); ракушечник для отсыпки садовых дорожек; булыжники для выкладывания клумб или строительства заборных ростверков; водоросли для свиней или для огородной подкормки; Самосвалыч волок топляк. В конце концов, топляк был по-своему красив и вполне годился для какого-нибудь ландшафтного дизайна. Только весил много: Самосвалыч его еле допер и бросил лежать у забора – до лучших времен, пока придумается применение в хозяйстве. Остаток дня и весь вечер топляк лежал в траве. Самосвалыч выходил в магазин за сахаром и видел дровину своими глазами. Исчезла она ночью, скорей всего – под утро: Самосвалыч говорил, что слышал сквозь сон собачий лай; факт тот, что утром, когда Самосвалыч свистнул своих ньюфов на морскую прогулку и вышел за калитку, топляка уже не было.
В тот же день в Овчарове случилось очень странное происшествие, связать которое с исчезновением бруса сперва никому не пришло в голову, да и мало кто знал о существовании топляка, притащенного Самосвалычем с пляжа. Мы знали: с Самосвалычем мы соседи по диагонали, это раз; во вторых, мы тоже любим море. С Самосвалычем мы регулярно встречаемся на берегу, выгуливая собак. Он рассказал нам про находку и ее исчезновение, но и мы сперва не провели никаких параллелей между топляком и тем фактом, что петухи Южнорусского Овчарова вдруг стали орать не «кукареку», а – почему-то – «cock-a-doodle-doo».
– Нам кажется, или петухи по-английски орут? – спросили мы Казимировых, и те ответили, что и им с самого утра кажется то же самое, но объяснить это невозможно, и мы согласились: да, объяснить невозможно, потому что когда кажется одному, достаточно перекреститься и все пройдет, а когда кажется двоим, то это уже не «кажется», а черт знает что, нас же было четверо, и все четверо слышали тем утром «cock-a-doodle-doo».
– Странно.
– Очень странно.
– Да и фиг с ним.
– Да и то правда.
Но вечерние петухи (а между утренними и вечерними – дурные дневные) тоже горланили нерусскими голосами, и к полудню следующего дня в деревне только и было разговоров, что о видоизменении петушиного крика. На фоне этой сенсации некоторое время оставался незамеченным тот факт, что овчаровские собаки – все как одна – стали гавкать словами «bow-wow».
Еще через день топляк обнаружился на Восьмом Квартале – черт знает как далеко от того места, где листья дикого винограда гасят солнечные блики на белом заборе Самосвалыча. Даже если бы топляк не был подписан, мы б его узнали: длина около двух метров, размер 20 x 20, цвет, фактура – все сходилось и без неприличного слова, вырубленного чьим-то безграмотным топором. Но нашел его на Восьмом Квартале электрик Виктор, который в свое время менял подводку от столба к нашему дому. Достав из гробика «Урала» две пары когтей, он сказал тогда:
– Эти – любимые, – и нежно погладил любимые когти, – а эти запасные.
Пара запасных так и не пригодилась. Все то время, пока Виктор сидел на столбе с фаворитами на ногах, нелюбимые когти лежали на сиденье мотоцикла. Почему-то их было очень жалко: казалось, они поскуливают, как поскуливал бы не взятый на охоту фокстерьер.
– Несусь такой, – рассказывал Виктор в очереди продуктового магазина, – а темно, хорошо медленно несся, лежит хуйня посреди дороги, ладно белая хоть. А была б черная, все, пиздец, не было б уже Витька. Плюс переднюю вилку менять.
– Белая, говорите? Длинная такая, около двух метров? Написано на ней что?
– Не читал. А что, ваша?
– Нет, но знаем, у кого пропала.
– Ну так она там валяется в кустах. Я ее в кусты оттащил, напротив водонапорной башни кусты которые. Тяжелая, падла. Метров пять протащил, чуть не усрался.
Хилому на толщину электрику, должно быть, действительно пришлось здорово потрудиться. Топляки – они крепкие, как камень, и такие же, как камень, тяжелые. Однажды мы уже имели дело с топляком: это была красивая коряга, выброшенная на берег в сильный шторм. До машины, стоявшей в двадцати метрах от берега, мы двигали ее не меньше часа, применяя рычаг в виде железного черенка сварной лопаты. И когда кое-как перекатили корягу на брезент, а брезент прицепили к тросу и поехали, казалось нам, будто собственными руками вытолкали мы из ямы «КамАЗ», который и тащим теперь домой на буксире. На этой коряге мы развешиваем летом горшки с брамелиевыми; вспоминать, однако, каких усилий нам стоила доставка коряги в сад, мы не любим.
О том, что брус нашелся, мы сообщили Самосвалычу буквально сразу. Нам почему-то думалось, что Самосвалыч скорбит об утрате – все-таки вон откуда пер, пусть и на поводке, – но сосед махнул рукой и, поблагодарив все же за информацию, сказал:
– Да ладно. Не знаю, на хрена он мне нужен был.
А еще через день по деревне прошел слух, что двух семнадцатилетних сыновей директора водокачки увезли в город на операцию, потому что на лбу обоих парней внезапно появились странные продолговатые наросты, здорово напоминающие…
– Неловко сказать аж, – говорила почтальонша тете Гале, ожидая от нее подписи на заказное с уведомлением, – но буквально как половой член на лбу. Головка, извините, все дела, сперва думали инфекция, а теперь не знаю, что они там думают, ясное дело резать, и то теперь непонятно, как они тут жить станут дальше, хоть отрежут, хоть так оставят, все равно все…
– Bow! Bow! – залаял дворовый барбос тети Гали, и окончание почтальоншиной реплики осталось за кадром, хотя додумать было нетрудно: «будут смеяться». Все равно все будут смеяться, ни одна душа не посочувствует. Это понятно. Близнецы Трофимовы успели насолить даже нам: сгоревшая ель в дальнем углу нашего сада – дело их рук. В то знойное лето кто-то поджег сухую траву на пустыре, и, как назло, ни в одной ближайшей колонке не оказалось воды. Соседи, кинувшиеся отсекать огонь от заборов, не успевали принимать у нас ведра с водой, которую мы черпали из своего колодца – единственного на всю нашу маленькую улицу; а мы его и не ценили до той поры, пока не пригодился таким вот экстренным случаем. Елка вспыхнула сразу вся, снизу доверху – огонь подкрался к ней, пока его заливали совсем с другой стороны, – и сгорела факелом, разбрызгивая вокруг себя кипящую смолу; никак ее было не спасти, лишь бы другие деревья уберечь.