Южный Календарь (повесть и рассказы)
Шрифт:
О, чего только не чудится в этих стонах. В окне меж туч мерцает звездочка, то пропадает, то возникает вновь в черноте, в бушующих волнах неба, и посылает в пространство, как сигнал, голубоватый свой свет. И думаешь, глядя на нее: вот мы одни не спим в темноте, да еще лампадка тускло горит, растворяясь во мраке, если есть лампадка. Хочется забраться под одеяло, и страшно, и радостно отчего-то, и все прислушиваешься к жалобам ветра, лежа в тепле, ощущая прочность пристанища, крепость стен и надежность крыши. И все-таки тоска из глубины тихонько лижет, как собака, напоминает о себе. Как будто уже видишь будущее, переносишься в него для того лишь,
И думаешь: нет, будет счастье, как же ему не быть, оно уже есть, в это самое мгновенье, и другое еще будет, ведь в мире так много интересного, сколько предстоит узнать, многое увидеть…
Мы возвращались из наших путешествий в Москву в нашу маленькую квартиру. Окна ее смотрели на пруд, по берегу его стояли тополя, старые, корявые, с широко разбросанными ветками. Рядом с домом ходил троллейбус, похожий на грустное насекомое. В ночной тишине отчетливо слышалось, как он замирает на остановке и несколько мгновений покорно и устало ждет, а потом переламывались закрывающиеся двери, и по проезжей части, поднятой из темноты рассеянным светом частых фонарей, взвивается и тут же захлебывается натужный стон передачи.
Стены обеих наших комнат сплошь закрывали отцовские доски – большие, небольшие, длинные и узкие, всякие, отмытые и еще черные, с едва различимым рисунком, с неуловимым перепадом тонов, а кисти стояли в банках, как букеты в вазах. Бывали и букеты – из свежих цветов и давно засохшие, и вазы, и фотография матери на пианино, с черной ленточкой в углу. Она смотрит куда-то в сторону и нас не видит, а губы ее трогает едва заметная улыбка.
Отца давно нет. Краски его засохли. Нет и нашей маленькой квартиры с окнами на пруд. Там теперь живут чужие, незнакомые люди и тоже, наверное, глядят по вечерам в задумчивости на воду, или рассеянно, вскользь. Есть только фотография – там, где я живу.
А я теперь живу на юге другой страны, и со мною только эта фотография, и мать все смотрит и смотрит в сторону, лицо ее счастливо, я ее вижу, а она меня нет.
Дом, в котором я живу окружают виноградники, и за ровными, как грядки, рядами лоз виднеются старинные крыши с башенками, похожие на сказочные замки. Впрочем, некоторые из них и есть замки. Вокруг моего дома растут вперемешку пальмы и дубы – как это странно. Воздух здесь благоухает ароматами роз и фиалок, стволы у сосен зеленоватые, тонкие и гибкие, и хилые кроны, не знающие снега, а под ними яркие цветы, названий которых я не выучила и до сей поры, и океан в двадцати минутах езды.
За буфами дюн песчаная нескончаемая полоса пляжей. Между – бетонные укрытия, оставшиеся с войны, от немцев. В часы отлива по камням мелеющего залива бродят мужчины и высматривают устриц. На берегу много открытых кафе, на террасах, под навесами – всяких. Там сидят за столиками люди, пьют кофе и смотрят, как те, в закатанных штанах, ищут в неглубокой воде устриц. И я тоже сижу иногда, когда есть время, вместе с другими за столиком в кафе, пью кофе и минеральную воду «avec gase» и созерцаю океан. Он шумно бросает на берег волны – одну за одной. Волны в нем плоские, их гребни пенятся и широко раскатываются на плотном песке, как отрезы муара.
И все у меня хорошо. Вот только после океана почему-то мне снится мглистая осень; серая, черная, обнаженная, уставшая насмерть земля, и следы моей смешной обуви на ней, на этой далекой земле. В такие утра я не хочу вставать с кровати и заранее ненавижу все то, что должна увидеть. И каждое утро солнце бьет в зашторенные окна, деревянные ставни-жалюзи пропускают его узкими полосами – полосатое солнце. Я смотрю на эти полосы, лежащие на полу, на стене, немигающим взглядом и не хочу вставать.
По ночам здесь очень красиво – меркнет дневной свет, как освещение в кинозале, все время сухо. И небо сухое и от этого чистое, и звезды желты, как золото.
Я уеду отсюда и вернусь непременно…
Наверное…
Может быть…
1999
Элегия бесконечно
В музыкальную школу она приходила в офицерской рубашке, – тогда это было ничего, – и рубашка эта была ей очень к лицу.
То, что со мной случилось, походило на контузию. Временно нас объединяло сольфеджио. Гаммы катались с горок, аккорды поддерживали стены, декорированные портретами упитанных бородачей, строго глядевших в никуда, и их взгляды, казалось, минуют транзитом мир, оставленный ими же в наследство.
Мы уходили вместе с солнцем, и когда я уже нетерпеливо топтался у своей двери, оно начинало свой плавный танец в отдушинах человеческих жилищ.
Из окна комнаты мне был виден угол соседнего дома и образованная занавесью, стеной этого дома и рамой моего окна неправильная трапеция неба. Стекла плавились красным предвечерним солнцем, отражения переползали направо вниз, мне чудилось, так плавили руду в своих мобильных кузнях тюркоглазые номады в верховьях Иртыша, я был тогда мечтатель и фантазер и посещал археологический кружок.
Дважды в неделю я переживал томительные приступы никак неоформленной радости, и даже грядущая алгебра не омрачала те удивительные утра, напоенные легким, счастливым солнцем.
В армию я взял ее фотографию, хотя мы давно уже не встречались. У всех новобранцев были с собой фотографии любимых девушек, все они томно и старательно улыбались с черно-белых карточек, заложенных в обложки военных билетов, а новобранцы зачем-то извлекали свои билеты и – мне казалось, нарочно – держали их открытыми, чтобы все видели их замечательных, верных, любимых девушек. Тогда и я показывал, и все, сгрудившись и заглядывая мне через плечо, молча и с интересом смотрели в ее немножко обиженные и по-детски серьезные глаза. Наши сибиряки этих девушек называли «подруги», и в этом слове было что-то целомудренное, исключающее маленькие неприятности нелепого любопытства, а сами сибиряки с помощью этого словечка ощущали себя взрослыми, основательными ребятами.
Месяца три спустя карточка осталась на каком-то болотистом лугу, и при свете молодого месяца, застенчиво гулявшего над частоколом черных сосен, найти ее не было никакой возможности, да и бежать надо было дальше.
И вот смех: она уже училась на третьем курсе, был у нее жених, и я вспоминал, как однажды ее отец встретился нам на автобусной остановке в конце Кутузовского. Я лихорадочно прятал папиросы в накладной карман шерстяной кофты, а он потом сказал ей, что у меня рот всегда открыт. Она, рассказывая об этом, осторожно посмеивалась, а мне хотелось умереть, не иначе.