Южный Крест
Шрифт:
«Сумасшедший дом какой-то», — подумал Полунин. На перекрестке он долго выжидал относительно безопасного момента для перебежки. Светофоров в Буэнос-Айресе нет — в прошлом году попытались кое-где установить, разразился чуть ли не бунт: посягательство на индивидуальную свободу, видите ли. Мне, гражданину и демократу, какие-то мигающие лампочки будут приказывать — идти или стоять! А вот этого не хотите?
Очутившись наконец на другой стороне, Полунин пересек аристократическую Флориду, залитую белым светом витрин, во всю ширину заполненную фланирующей толпой (слава богу, хоть сюда нет доступа машинам). Соседняя Сан-Мартин — улица банков, здешний Уолл-стрит — была, напротив, безлюдна. Редкие магазины, торгующие в основном канцелярскими товарами, уже закрылись, прохожих не было, лишь у банковских
Здесь было теплее — узкая улица, ориентированная с юга на север, вдоль береговой линии, была защищена от дующего с реки ветра, он врывался сюда лишь на перекрестках. Полунин шагал по середине проезжей части, держа руки в карманах пальто, рассеянно наблюдая за своей тенью, — она возникала под ногами, короткая и угольно-черная, вытягиваясь и бледнея с каждым шагом, чтобы совсем исчезнуть у следующего фонаря.
Здорово было бы — вдруг взять и не увидеть ее больше. Оказаться человеком без тени. Этаким призраком. Пожалуй, хорошо вписалось бы во все окружающее, во весь этот абсурд, которым стала его жизнь…
А почему, собственно, абсурд? Нет, в самом деле, если трезво задуматься… Трезво, правда, сейчас не выйдет, но попробовать можно. Итак — чем, собственно, так уж абсурдна его жизнь? Тем, что приходится жить далеко от родины? Но ведь многие так живут, — мало ли здесь итальянцев, французов, англичан. Живут, работают, занимаются своим делом. И он тоже работает, занимается тем же, чем занимался бы и дома, радиотехникой. Там, правда, он был бы инженером, но это и здесь возможно, — не так уж трудно окончить «Отто Краузе», получить диплом, устроиться в хорошую фирму. Просто нет смысла. В самом деле — зачем? Заработка хватает и так, много ли ему надо…
А все-таки, наверное, много. Нет, не в смысле заработка. В другом, главном смысле. Потому что всего этого — работы, материальной обеспеченности, даже семейного счастья (Дуняша в конце концов сама поймет, что комедию с Ладушкой пора кончать) — всего этого ему никогда не хватит, чтобы сделать жизнь полной. Потому что всегда будет не хватать главного: чувства принадлежности к месту, где ты живешь, чувства укорененности в этой земле. А иначе ведь жить нельзя, иначе человек превращается в перекати-поле. Нельзя жить без корней, нельзя жить одними воспоминаниями — этим сладким ядом, который медленно разъедает душу. Поэтому-то ты и не позволяешь себе вспоминать наяву; но ведь память не выключишь, не отсечешь, отогнанные воспоминания возвращаются во сне, — это еще хуже…
Да и «семейное счастье» здесь — штука, в общем-то, довольно проблематичная. Как и всюду, впрочем, но в этих условиях особенно. Ведь вот той же Дуняше рано или поздно захочется иметь ребенка, поначалу все будет хорошо, но потом он пойдет в школу. И появится в семье маленький аргентинец, со своими интересами, далекими от родительских, с таким же далеким внутренним миром. Здесь детям не преподают политграмоту, но очень хорошо умеют переделывать сознание на свой лад. Рецепт самый простой: в аргентинской школе день начинается с церемонии подъема флага. Как на военном корабле. И все вместе — учащиеся и преподаватели — поют гимн. «Oid mortales el grito sagrado» [48] — каждое утро, месяц за месяцем, год за годом, все двенадцать лет. Просто и эффективно. Уже в четвертом, пятом классах мальчишка начинает чувствовать себя аргентинцем, терпеливо разъясняет дома: «Ну как ты не понимаешь, папа, русский это ты, и мама тоже русская, но я аргентинец, я ведь родился здесь… »
48
Внемлите, смертные, священному кличу» (исп.) — начало аргентинского государственного гимна.
По-своему ребенок прав. В школе ему сказали: в Европе при определении национальности новорожденного действует «закон крови», а у нас — «закон территории». Важно, где ты родился; кто твои родители — испанцы или поляки, русские или арабы — не имеет больше никакого значения, ты родился здесь, и поэтому ты аргентинец. Коротко и ясно — попробуй переубедить.
Вот так-то, Михаил Сергеевич, уважаемый дон Мигель. Довольно зыбкой оказывается при ближайшем рассмотрении ваша утешительная теория «нормальной жизни». Можно, конечно, лишний раз напомнить себе, что перед родиной ты чист — не изменял, не дезертировал, даже повестки не дожидался — сам пошел в военкомат; и что ни в малейшей степени не зависели от тебя все те обстоятельства, в силу которых ты оказался перемещенным за четырнадцать тысяч километров от дома, в эмигрантскую колонию Буэнос-Айреса. Можно, выстроив себе этакое персональное убежище из вполне логичных доводов, жить здесь и дальше, как живут другие. Но вот будет ли эта жизнь нормальной — это вопрос. Какая же она, к черту, нормальная, если ты даже детей своих не сможешь воспитать, как считаешь правильным…
И нечего оглядываться на других. Испанцам, французам — тем легче, они более космополитичны. А впрочем, трудно сказать, в чем тут дело. Чужая душа — потемки. Возможно, у них меньше национального своеобразия, и это помогает им приспосабливаться к чужим условиям, или патриотизм у них какого-то другого вида… Нет, не то чтобы его было меньше. Вовсе нет! Просто он какой-то другой: человек любит свою родину, в случае нужды готов отдать за нее жизнь, но жить предпочитает в чужой стране Потому ли, что климат лучше или заработки выше, да мало ли еще почему…
Полунину вспомнился англичанин, с которым они вместе работали на телефонной станции. Парень вырос в Буэнос-Айресе — его привезли сюда ребенком — выглядел заправским портеньо [49] женат был на аргентинке и дома говорил по-испански. Однажды, когда Полунин упомянул в разговоре какой-то городок в Нормандии, Хайме сказал, что знает эти места, их там в августе сорок четвертого уложили чуть ли не всю роту… Полунин удивился, ему как-то и в голову не приходило, что Хайме мог воевать. «А как же, — подтвердил тот, — уехал отсюда в сороковом. Сразу после Дюнкерка, помнишь? Тогда все ждали вторжения в Англию, вот я и поперся. Ничего не поделаешь, думаю, надо помочь старухе Все пять лет и отбарабанил — начал в Тобруке, а кончил знаешь где? Фленсбург, на границе с Данией, ни больше ни меньше… » Полунин спросил, зачем же он в таком случае вернулся после демобилизации в Аргентину — жены ведь вроде у него еще не было Хайме изумленно вытаращил глаза: «А что я должен был делать — оставаться жить в Англии? Ты спятил, че! Да я этого удовольствия худшему своему врагу не пожелаю… »
49
Porteno — уроженец Буэнос-Айреса (исп.).
Сейчас, вспоминая разговор с Хайме Хиггинсом, он испытывал такое же недоумение, как и тогда. Да, нам этого просто не понять, мы иначе устроены. Есть, видно, какая-то обратная зависимость между способностью народа растворять в себе чужаков и самому растворяться в чужой среде. А уж растворять Россия умела… Пожалуй, ни одну другую страну так не поносили европейцы — и так в нее не стремились. Большинство, конечно, ехало просто в надежде разбогатеть, но интересно другое: уже во втором поколении почти все они приживались, прорастали корнями в русскую почву, всем сердцем прикипали к России…
А обратного движения не было. Это удивительный факт, над ним просто не задумывались, — а задуматься стоит. Жить в России никогда не было легко, но никогда русский человек не покидал свою землю ради лучшей жизни, а вынужденная эмиграция всегда оборачивалась для него бедой. Самый близкий пример — судьба бывших «белых». Люди покинули родину не из соображений личной выгоды, а сохраняя верность определенным убеждениям; уже одно это, казалось бы, должно служить моральной поддержкой. А вот не служит! Ведь трагедия белой эмиграции не в том, что бывшим кавалергардам пришлось водить такси, а известным писателям — довольствоваться сотрудничеством в грошовых еженедельных листках; ее трагедия в том, что русские люди потеряли Россию. В конце концов все они так или иначе устроились, некоторые совсем неплохо, если говорить о материальном достатке. И что же — легче им от этого?