З. Маркас
Шрифт:
Эти важные решения были приняты с холодной трезвостью в нашей комнатке на улице Корнеля, что не мешало нам посещать Мюзаровские балы, волочиться за веселыми девушками и вести безрассудный, с виду беспечный образ жизни. Наши решения и размышления долго не могли вылиться ни во что определенное. Маркас, наш сосед, послужил нам здесь как бы проводником: он привел нас к самому краю той пропасти или той пучины, какою является жизнь современного общества; он дал нам возможность измерить ее глубину и заранее показать, что нас ждет, если она нас поглотит. Он открыл нам глаза на всю бесплодность тех надежд и тех отсрочек, каких неудачники добиваются от своего кредитора — нищеты, когда они соглашаются занять самое ничтожное место, только бы продолжать борьбу, только бы не расстаться с бурной стихией Парижа, этого города, где неудача живет на средства случая, этой великой куртизанки, которая с одинаковой легкостью берет и вновь бросает вас, улыбается вам и повертывается к вам спиной, истощая тщетным ожиданием самую могучую волю.
Наша
1
Мирабо Оноре (1749 — 1791) — вождь и оратор крупной буржуазии во время Французской буржуазной революции конца XVIII в.
— Я только что встретил на улице замечательного человека, — сказал я Жюсту, входя.
— Это, видимо, наш сосед, — ответил Жюст. И действительно, он описал наружность встреченного мною человека. — Таким и должен быть тот, кто живет, как мокрица, — сказал он в заключение.
— Какая приниженность и какое величие!
— Одно соответствует другому.
— Сколько разбитых надежд! Сколько замыслов, потерпевших крушение!
— Семь миль развалин! Обелиски, дворцы, башни: развалины Пальмиры среди пустыни, — сказал, смеясь, Жюст.
Мы прозвали нашего соседа «развалины Пальмиры». Уходя обедать в тот унылый ресторан на улице Лагарп, где мы были абонированы, мы осведомились об имени постояльца, проживающего в номере тридцать седьмом, и тогда-то мы услышали необычное имя, поразившее наше воображение, — З. Маркас. Как истые дети, мы повторили свыше ста раз с самыми различными интонациями — то шуточными, то меланхолическими — это имя, звуки которого делали его вполне пригодным для подобной игры. Жюст ухитрялся так выговаривать звук «З», что создавалось впечатление взвивающейся ракеты; затем, пышно развернув первый слог фамилии, произносил второй глухо и отрывисто, как бы рисуя картину низвержения этой ракеты.
— Да все-таки чем же, как же он живет?
Между этим вопросом и тем невинным подсматриванием, к которому нас побуждало любопытство, прошло ровно столько времени, сколько потребовалось для осуществления возникшего у нас проекта. Вместо того чтобы бродить по улицам, мы вернулись домой. Каждый из нас запасся романом — и ну читать да прислушиваться. Среди глубокой тишины, царившей в обеих наших мансардах, мы услышали ровное, тихое дыхание спящего человека. Я первый обратил на это внимание.
— Он спит, — сказал я Жюсту.
— В семь часов! — ответил «доктор».
Таково было прозвище, которое я дал Жюсту. Меня он прозвал «министром юстиции».
— Нужно быть очень несчастным, чтобы столько спать, — сказал я и вскочил на комод, вооружившись огромным ножом, в рукоятку которого был вделан штопор. Я провернул им в переборке круглое отверстие величиной с мелкую монету. Приложив глаз к дырке, я увидел перед собой только мрак: я не подумал о том, что было уже темно. Когда, около часу ночи, мы закрыли наши романы и уже хотели раздеваться, в комнате соседа послышался шорох; он встал, чиркнул спичкой и зажег свечу. Я снова взобрался на комод и увидел, что Маркас сидит у стола и переписывает какие-то деловые бумаги. Его комната была вдвое меньше нашей, кровать стояла в углублении стены, рядом с дверью. Правда, коридор, кончавшийся у его каморки, не отнял у нее часть площади, как в нашей комнате. Но участок земли, на котором стоял наш дом, был, видимо, срезан с углов: наружная стена дома, примыкавшая к соседнему владению, имела вид трапеции, а как раз в этом конце дома и находилась мансарда Маркаса. В этой комнате не было камина — а только небольшая белая изразцовая печка, вся в зеленых пятнах; труба ее выходила на крышу. На прорезанном в трапеции окне висели дрянные рыжие занавески. Кресло, рабочий стол и нищенский ночной столик — вот и вся мебель. Свое белье Маркас держал в стенном шкафу. Обои на стенах были ужасающие. Очевидно, до Маркаса здесь жил кто-то из прислуги. Я слез с комода.
— Что ты видел? — спросил «доктор».
— Взгляни сам, — ответил я.
На следующее утро, в девять часов, Маркас лежал в постели. Он успел позавтракать дешевой колбасой: мы увидели на тарелке, среди крошек, остатки этого хорошо известного нам продукта питания. Маркас спал. Он проснулся лишь около одиннадцати часов, встал и вновь принялся за переписку бумаг; снятые им за ночь копии лежали на столе. Уходя, мы осведомились внизу о цене занимаемой им комнаты и узнали, что она стоит пятнадцать франков в месяц. За несколько дней мы до мельчайших подробностей изучили образ жизни З. Маркаса. Он переписывал различные бумаги, видимо, по столько-то за лист, и сдавал свою работу посреднику, который жил во дворе судебной палаты и брал заказы на переписку. Полночи Маркас работал, с шести до десяти спал, затем снова занимался перепиской до трех, потом относил снятые им копии, обедал за девять су у Мизере на улице Мишель-ле-Конт, наконец возвращался к шести часам домой и тут же ложился спать. Мы убедились в том, что Маркас не произносит за месяц и пятнадцати фраз: он ни с кем не разговаривал, не разговаривал даже сам с собой в своей нищенской мансарде.
— Решительно, «развалины Пальмиры» безмолвствуют! — воскликнул Жюст.
Это молчание человека, наружность которого была столь внушительна, таило в себе что-то глубоко знаменательное. Взгляды, которыми мы с ним порой обменивались при встрече, говорили о том, что и ему случалось думать о нас, как мы думали о нем, но на том дело и кончалось. Незаметно этот человек стал для нас предметом горячего восхищения. Что было тому причиной? Мы и сами затруднились бы сказать! Скрытые ли от всех простота и монашеское однообразие его жизни, отшельническая ли его воздержанность или этот унылый труд, который давал его уму возможность бездействовать или работать, по желанию, и свидетельствовал об ожидании какого-то счастливого события, о каком-то твердо установившемся взгляде на жизнь? Долгое время наши мысли были заняты «развалинами Пальмиры», потом мы забыли о них: ведь мы были так молоды! А там наступил карнавал, тот парижский карнавал, который отныне затмит старинный карнавал в Венеции и через несколько лет будет привлекать в Париж всю Европу, если только не помешают этому злополучны префекты полиции. На время карнавала следовало бы допускать азартные игры; но тупые моралисты, добившиеся запрещения этих игр, просчитались, как дураки; видно, они согласятся терпеть это неизбежное зло лишь тогда, когда им будет доказано, что миллионы франков, которые могли бы остаться во Франции, уходят в Германию.
Вслед за веселым карнавалом, для нас, как и для всех студентов, наступили дни крайней нужды. Все предметы роскоши были проданы; каждый из нас спустил свой второй сюртук, свою вторую пару сапог, свой второй жилет — словом, все, что имелось у него в двух экземплярах, кроме своего друга. Мы питались хлебом и колбасой, мы ступали с осторожностью, мы засели за работу; мы два месяца не платили за комнату и знали наверняка, что каждого из нас ждет у привратника объемистый счет, строк в шестьдесят — восемьдесят, на сумму от сорока до пятидесяти франков. Достигнув нижней квадратной площадки лестницы, мы уже не держались развязно и весело, а нередко перепрыгивали через нее одним прыжком, прямо с последней ступеньки на улицу. В тот день, когда у нас кончился табак для наших трубок, мы вспомнили, что уже несколько дней перестали намазывать хлеб маслом. Грусть наша не поддавалась описанию.
— Табаку нет, — сказал «доктор».
— Плаща нет, — сказал «министр юстиции».
— А, бездельники! — воскликнул я, повысив голос, — вы вздумали рядиться опереточными почтарями, переодеваться маскарадными грузчиками, ужинать по утрам и завтракать по вечерам у Вери, а порой и в ресторане «Канкальская скала»... А ну-ка, на хлеб всухомятку, господа! Вам следовало бы спать под вашими кроватями, вы не достойны лежать на них...
— Так-то так, «господин министр», но табаку-то ведь нет, — сказал Жюст.