За Байкалом и на Амуре. Путевые картины
Шрифт:
— Как же вы разделяете добычу?
— А по частям делим. Кому что полагается по расчету. Сотенному командиру тоже часть следовает, потому, хоть трудов-то его и не было, да он на канат вложил рублев кажись с пятнадцать.
— Какая же еще рыба ловится вами?
— Да разная рыба бывает.
— Какая же?
— Обыкновенно, какая рыба… всякая есть.
— Ну, а например.
— Да что например. Другой уж такой большой рыбы тут нет, одна она только, калужина, а другая не в пример мельче.
— Какая же остальная-то?
— Ну, осетрина, сазан, лещ, карась, щука… разная рыба… Ну-ко, ребята, нечего время терять, дорубайте, да и понесем…
Казаки разрубили рыбу на части и стали носить ее в станицу; на помощь явились женщины, дети; все таскали куски рыбы и все были довольны.
Я пошел вдоль берега и стал собирать кусочки сердолика, которым обильно усыпан берег Амура. Между многими сердоликами мне случилось найти несколько окаменелостей дуба и сосны и замечательный по своей редкости окаменелый глаз, который я и сохранил у себя до настоящего времени.
Вечером у низенькой деревянной церкви звонил колокол ко всенощной. Была суббота, я отправился в церковь. Тесно и бедно было внутри: иконостас был окрашен только одной буроватой краской, без всяких украшений. Молящихся в церкви никого не было, только одна дряхлая старуха стояла сгорбившись у стены и по временам клала земные поклоны; дьячок, из местных казаков, стоял на клиросе в полосатом халате и гнусил, читая, покашливал себе в ладонь. Дьякона в станице не было и священник один совершал службу.
После всенощной священник встретился со мной на берегу.
— Вы, смею думать, из города? — ласково, тихо и как-то таинственно спросил он.
— Да, из Благовещенска.
— Фамилия ваша?
Я сказал.
Батюшка помолчал несколько времени, оглядел меня с ног до головы и опять таинственно спросил.
— По частным делам, или имеете казенное поручение?
— По своим делам, — отвечал я.
Батюшка внимательно оглядел меня, потом помолчал несколько времени и снова спросил.
— Скучаете?
— Да, парохода долго нет.
— Медленно, медленно… — задумчиво проговорил он, — утомительно это ожидание.
— Да, не весело.
— Истинно так. Это томление даже душевный недуг производит.
Мы опять помолчали.
— Вы куда-то уезжали? — спросил я.
— С требой отлучался. Верст за шестьдесят расстояния. Женщина там изнемогала, теперь уже преставилась…
Батюшка вздохнул и замолчал.
— Да не угодно ли ко мне? — вдруг, оживляясь, сказал он.
Я поблагодарил.
— Что ж! Покорнейше прошу. Побеседуем…
Мы пошли.
Для священника, близ церкви, был построен небольшой домик; у окон этого домика были ставни, что составляло редкость среди избушек, но заплота и двора не было; заметны были около дома только следы плетня, который, вероятно, давно был израсходован на топку, потому что оказался ненужным, да и держаться не мог, — свиньи чесали об него бока и сваливали всю изгородь. В прихожей валялась солома и на ней лежал теленок. В зальце стоял старенький, с клочками оборванного ситцу, диван и дубовый некрашеный стол; на бревенчатой стене висело небольшое зеркальце и около него фотографический портрет священника с супругой, сидящих рядом, держа друг друга за руку.
— Это мое изображение, с матушкой, — пояснил священник.
Я подошел поближе к портрету.
— На вечную любовь, так сказать, — добавил он.
— Хорошая, говорю, фотография.
— Да-с. Вот скажите, до чего доведено. Удивления достойно и представьте, как быстро производится, всего минут несколько. Искусно, очень искусно…
Батюшка подошел к портрету и начал внимательно рассматривать, как будто видел его в первый раз.
— Где это вы снимали? — спросил я.
— В губернском городе Иркутске. Там господин фотограф весьма изобретательный человек и, как рассказывают, якобы в настоящее время он сугубо увеличил свои капиталы…
Мы сели и помолчали.
Босоногая оборванная девчонка, в грязном сарафане, вошла в комнату и подала нам чай. Батюшка начал рассказывать о трудностях амурской жизни и об ужасной, подавляющей тоске. Я заговорил было о школе, упомянув между прочим о пьяном фельдшере.
— Школа, вы изволите говорить. Какая же может быть тут школа, — возьмите во внимание. Я готов с великим усердием, но поверьте, чистосердечно вам говорю, нет никакой возможности устроить что-либо подобное.
— Отчего же?
— Неразвитие, великое неразвитие. Возьмите во внимание, я говорю например: Закон Божий, а мне ответствуют — пусть мальчишка коров пасет… Окаменение какое-то!
На столе явилась закуска. Пришел старшой и, помолившись, подошел под благословение.
— С наступающим праздником!
— Садитесь, покорно прошу! — пригласил священник.
Старшой сел, сложил руки и начал перебирать пальцами.
— Что ваш начальник? Здравствует ли?
— Ничего-с, теперь, слег; давеча на работе раскричался, — лежит теперь…
— Строгий уж очень. Так сказать, даже не по чину строгий, — с улыбкой заметил батюшка.
— Это точно что…
Попадья, шумя новым, яркого цвета, ситцевым платьем, вошла в комнату и поставила на стол тарелку с вареной рыбой. Батюшка отрекомендовал меня и потом обратился с вопросом, не был ли я на заимке у барина-пахаря. Я отвечал — что не был.
— Посмотреть стоит, — назидательно… Только знаете, любостяжателен он очень.
— Отчего же это?
— Не ведаю. По всей вероятности, сребролюбие овладело его душой.