За что?
Шрифт:
— Вы лучше подумайте, дело, кажется, серьезное, а эреб Пинхос пока что поглядит, как другие играют.
Сутулый старик выпрямляется. Ему шестнадцать лет. У него не было вовсе ни жены, ни дочери — и кто скажет, что их убили? Его глаза не видели вовсе погромов, лицо его цветет фиалковыми улыбками. Он — просто шахматный король. Медленно и важно, налитый величавым свинцом, как шахматный король, приближается Пинхос к угловому столику.
За столиком, ежесекундно привскакивая, точно петухи в бою, ерзают два офицера с волочащимися по полу шашками. Когда офицеры вскакивают, шашки яростно сшибаются, бренчат и цокают одна о другую, и тогда кажется, что сражение идет не вверху, на шахматных полях,
— Р-раз, два, три, четыре, пять, ш-ш-шесть…
И при шипящем, ядовитом звуке «ш-ш-шесть» тот, от кого ожидается ход, подпрыгивает на стуле, пропаще моргает веками и бросает первую попавшуюся под руку фигуру из одного края доски в другой.
Особенно горячился более молодой, суетливый офицерик, у которого от напряжения остались на лице только дико вертящиеся волчки вместо глаз да востренький носик с капелькой пота на самом краю.
Его противник, цилиндрический штабс-капитан, похожий на кадку из-под огурцов, с мокрой (не от огуречного ли сока?) физиономией работал фигурами, как цирковыми гирями, и после каждого хода топал разом обоими сапогами. Медным кабелем легла посреди лба накалившаяся складка, а губы нахрапно бабахали:
— Беру. Бью. Шах. Бах. Шах. Пат. Готово. Ставим новую. У меня тридцать шесть, у тебя сорок три, две ничьи. Живо-а-а…
Раскаленные утюги их рук швыряют фигуры на доску и с доски, гремит восемьдесят вторая партия.
Прыщавый детина неумолимо барабанит:
— Ас, два, три, четыре, пять, ш-ш-шесть…
Они сражаются с самого раннего утра, они разыгрывают матч «a «tempo» [12] в сто партий (кадка ставит полдюжины шустовского «три звездочки», а носик — свою «девочку» Зинку из «Orpheim'a», что на Большой Подвальной, прыщавый же счетчик — подпоручик — «на пару» с тем и другим), они набрасываются на шахматные фигуры, как «дикая дивизия» на серебряные ложки, они торопят и подстегивают друг друга, точно в кавалерийской атаке, хлыстом свистит прыщавый детина: «Ш-ш-шесть», — и вновь сшибаются кони, отдаются королевы, каруселят перед глазами пешки, виснут и срываются «шахи», «маты», «паты».
12
A tempo (итал.) — в заданном темпе.
Пинхос смотрит, мелово-бледный, на то, как поганят, похабят, насилуют его святую игру… Вот так же точно и в ту ночь… Но…
Пинхос улыбается призрачной, почти внутренней, почти астральной, никому не видной улыбкой. О, здесь они, бедные, не могут его оскорбить. Здесь его, Пинхоса, царство. Здесь они жалки и бессильны, а он державно-могуч.
Офицеры, заметив сбоку ироническую фигурку и потертый пиджачок старика, бросают ему «жидовскую морду». Пинхос молча, все с той же астральной улыбкой, медленно, спокойно, налитый величавым свинцом, как шахматный король, возвращается к своему партнеру.
— Ну-с, нашли замечательный ответ?
— Есть. Беру вашу пешку.
— И отдаете на память коня?
— Увидим.
— Х-ха, эреб Пинхос поможет вам увидеть.
Прыгнула на подушечках пешка, сделала «вилку», угрожая разом коню и офицеру. Офицер отступил, а конь тихо спрыгнул с доски, словно кошка с подоконника.
Юноша в пенсне поглядел, не мигая, в ту точку доски, откуда исчез конь, нажал рукой виски, закрыл глаза. Так просидел он, мучительно отсутствуя, минуты три-четыре, потом вдруг поднялся, звякнул ложечкой по чашке, крикнул:
— Платить!
И уже совсем глухо прибавил:
— Сдаю.
Весьма солидные и лысые и совсем не солидные и даже не лысые наперебой заговорили о блестящем ходе кофейного маэстро, о редком расчете на шесть ходов вперед, о новом варианте гамбита Эванса, и у всех, солидных и несолидных, лысых и отнюдь не лысых, был такой вид, точно это они, собственно, выиграли или по крайней мере подсказали выигрыш Пинхосу.
А сам эреб Пинхос, подняв кверху указательный палец, говорил юноше влюбленно и виновато:
— Знаете, у вас бывают интересные, тонкие ходы. Я даже думаю, что вы когда-нибудь непременно выиграете у меня партию.
Хозяин вошел в игральную комнату, получил у юноши «за время» и одиннадцать чашек кофе, потоптался на месте и робко обратился к игрокам:
— Господа, уже очень, очень поздно… Двенадцатый час. В городе, вы сами знаете, осадное положение… И его высокопревосходительство генерал-губернатор… Господа, поверьте, вы ведь знаете… Пора запирать заведение…
Нехотя, медленно отклеивались игроки от столиков, мутно озираясь по сторонам, никого не узнавая, машинально опускали руки в карманы, чтобы заплатить «за время», и полупьяной истомленной походкой направлялись к выходу.
Цилиндрический штабс-капитан топнул разом всеми своими сапогами (сапог оказалось у него двадцать, а может, и больше), штабс-капитан стал на дыбы, опрокинув стул и соседний столик, ликующе бацнул:
— Бью туру. Мат. Пятьдесят одна, мать твою в Мойку. Г-гатово. Н-ну-ка, па-а-ручик, пр-р-росле-ду-ем к вашей Зинке, мать ее в Мойку…
— Да, да, да, — подхватил детина-счетчик, и от радости на правой щеке его лопнул острый белый угорь, — да-да-да, п-п-пра-сле-ду-ем к твоей Зинке…
Востренький носик уронил, наконец, капельку пота с самого кончика, носик стал вдруг уменьшаться, носик стал вовсе безносиком…
— Я-я-я… — лепетал безносик (оказался он вдруг заикой), — в-в-вы ш-ш-шутите, к-конечно, к-ка-пи-тан…
— Что-о-о? — разрычалась кадка.
— Что-о-о-о? — подхватил прыщавый, хватаясь за шашку.
— Да-да-да, к-к-конечно… — запинался заика. — З-з-зинка, к-к-ко-неч-но, больна, но… п-п-прос-с-сле-дуем к Зинке…
И трое, волоча шашки по полу, вырвались из кофейни…
Хозяин с движениями тихого автомата и его дочь с плоским египетским профилем, лишенная вовсе третьего измерения, — хозяин и дочь вытащили откуда-то груду ящиков, стоек, взгромоздили стулья на стулья, столы на столы и полки на полки, баррикадируя окна и двери, загремели крюками, болтами и железными шторами, затыкали тряпьем, щепками и палочками все щели, просветы и, кажется, даже поры стен. Они призрачно двигались, загасив все огни, в потухшей кофейне, они чего-то еще искали, что-то еще и еще волокли и громоздили, напряженно вслушиваясь в растущие, странные, но уже привычные звуки.
Дома кричали, дома молили, дома раздирали каменные скулы своих погребов, чердаков, окон и ворот могильно-ровным мыком:
— М-м-мо-о-о-о…
Дома молотили ночную тьму монотонным, томящим:
— М-м-мо-о-о…
Был ли то погромный морок, иль в самом деле обезмозглые изможденные люди вымогали у тьмы неведомого Молоха?
— М-м-мо-о-о… М-мо-о-о… — неслось изо всех домов, крыш, подземелий.
Крики не повышались и не умолкали, не заострялись и не гасли, не нарастали и не падали, крики лились скучным молочным морем, долгим, безбрежным. Кто знает, может, это и есть «вечность»?