За экраном
Шрифт:
Учителя-то были еще во власти старых порядков, хотя и сдерживались, а ученики стали другими, только вот учителей изводили по-старому, добавляя революционного размаха.
Рождение новой школы ознаменовалось необычайным расцветом самоуправления, каждый ученик жаждал занимать какое-либо место в его разветвленной иерархии. В каждом классе был «класском», «товарищеский суд», были «старостат» всей школы, комиссия по борьбе с хулиганством, стенгазеты и журнал. Всем очень нравилась процедура собраний, голосований. Товарищеский суд проводился по образцу трибуналов. Были специальные прокуроры и защитники. Передо мной пожелтевший листок из тетради, на нем читаю: «Жозику Маневичу. Спрячь этот листок с подписями и помни, что седьмая группа тебя любит и помнит всегда». Далее длинный список подписей, рядом
По-настоящему в классе (или, как тогда называлось, в группе) учились человек пять-шесть – они учились, а не выступали, не избирались и не хулиганили. Они и были у нас самыми презренными.
Мы же, «лучшая часть класса», митинговали и «говели». Выпустив газету «Свободная школа», я и еще четверть класса уходили «говеть» на Исторический бульвар, в подземный ход, ведущий, по преданию, на Малахов курган, куда мы стремились проникнуть.
Однажды я вообще не ходил в школу, а прямо пошел «говеть» на бульвар, лазил по подземному ходу и шатался по панораме и редутам.
Панорама тогда еще пустовала, никаких экскурсий и не предполагалось, кроме наших.
Из повестки, доставленной домой Никанором, родители узнали, что я увожу полкласса на Исторический бульвар с самого утра, не заходя в школу.
Папа поплелся к Клапатюку, и только то, что он был главным врачом гарнизонного госпиталя и начэваком Севастополя, спасло меня, редактора и секретаря старостата, от исключения.
Я перестал пропускать занятия, зато широко развернул свою деятельность в группе. С Витей Кантором, Жорой Стасинопуло да Дусей Фридовским, самым сильным и храбрым (сказывалась, видимо, адмиральская кровь), мы начали атаку на «пятерошников», обвиняя их в том, что они не ходят на собрания и «говения» и подводят весь класс, а также на учителя математики Скобла. Апофеозом моих похождений в шестой группе был эпизод, когда я и Дуся навели на несчастного Скобла дула «смит-вессонов» и вывели его из класса, потребовав, чтобы он никогда нас больше не вызывал. Скобел подчинился, вызывать нас перестал, и мы получили удовлетворительную оценку по математике.
В седьмой группе я стал серьезней, крен в самоуправление да чтение отвлекли от «говения» и срыва уроков. Я стал активным читателем центральной библиотеки и увлекся движением морских скаутов, скоро преобразованных в «трудовых пчел».
Наш морской патруль «Альбатрос» был лучшим. Мы вязали морские узлы, учили азбуку Морзе, лихо сигналя флажками, отлично гребли и правили лодками, носили на груди бурбонские лилии и соревновались с сухопутными скаутами, в патруле которых – он назывался «Коет» – состоял мой друг Виктор Гойхман.
Скаутским движением в Севастополе руководили братья Ткаличи – дети морского офицера. На нас стали косо посматривать, а вскоре «зажужжали» «трудовые пчелы». Во главе их стоял молодой человек по имени Митя, у которого религиозность странным образом перемешивалась с революционностью. Он был недоучившимся студентом и собирал вокруг себя ребят. «Трудовые пчелы» были те же скауты, только с измененным названием и при особой массовости организации. Были уже не патрули, а отделения и отряды. Меня сманили туда тем, что из капрала патруля я был превращен в начальника отряда. Правда, уклон в этой организации был сухопутный, а не морской, и меня это огорчало. Дома у Мити рядом с портретами Ленина и Троцкого висели знамя Георгия Победоносца и знамя с вышитой на нем золотой пчелой – на знамени отряда, кстати, пчела была уже красной. Да и жили мы не по заветам Баден-Пауля, а по каким-то кодексам не то Фурье, не то Кампанеллы. Впрочем, также должны были не врать, помогать, спасать, заниматься строем, ходить в походы.
В «трудовых пчелах» я заскучал, перешел на положение трутня и скоро смылся в яхт-клуб, где и пропадал весь день. Роль Баден-Пауля там выполнял старый боцман с броненосца «Три святителя» Пантелеймоныч. Он нас гонял, материл и учил драить палубу (попросту… причал яхт-клуба), а также подгонять яхты, ходить на гичках и всей прочей морской премудрости. С утра я отправлялся в яхт-клуб, а вечером – на Мичманскую, где была читалка, литературные суды, а затем опять на «Примбуль». Я не помню, чтобы я готовил уроки. Больше полагался на память и на друзей, у которых списывал. Мысли мои были далеки от десятичных дробей и законов Бойля и Мариотта. Они все время блуждали в поисках все новых сторон деятельности.
В Севастополе эти поиски и блуждания неизменно приводили к морю. Я пробовал утвердить себя на подмостках сцены. Драматическая студия была в бывшем Морском офицерском собрании, а теперь Клубе имени Лейтенанта Шмидта. Портрет революционного лейтенанта, поднявшего на мятежном броненосце «Очаков» свой флаг, все время смотрел на нас со стен репетиционной комнаты. Нам много о нем рассказывала старая, по моим тогдашним понятиям, севастопольская актриса. Она слышала, как звучала его скрипка, когда бывала в его доме. Мы слышали ее рассказы о его друге, предавшем его, о суде над ним. Читали стихи, посвященные восстанию на «Очакове». Быть может, это как-то отражено в пьесе, которую мне довелось написать через пятьдесят лет после того, как я мечтал сыграть роль Шмидта. В этой пьесе, кстати, играл актер Галисс, также выросший в Севастополе, – правда, играл не Шмидта, а Витте. Встретившись с ним, мы любили вспоминать студию в Морском собрании, Приморский бульвар и яхт-клуб.
Зимой на Крещение мы бежали на Графскую пристань и смотрели, как в холодную пучину прыгали греки, чтобы достать со дна брошенный священником крест. А на Пасху, даже раннюю, ежась от холода и страха, сами прыгали в воду, чтобы показать, что мы тоже не сдрейфили, и через секунду вылетали на берег. Начиная с мая весь класс, прямо с книгами за поясом, бежал в купальню, а в каникулы с утра до вечера – на солнце, на раскаленных плитах у памятника погибшим кораблям, а потом прыжки: кто с балки, кто с крыши купальни на ту сторону, на Корабелку…
Севастопольские девочки, чья кожа была тронута солнцем, с чуть просоленными губами, пахнувшие морем, манили нас. Их белые платья угадывались в темноте у кромки берега. Рядом белели форменки моряков.
Первые мои девочки выходили из пены морской вместе со мною. Саррочка Перламутр – я сидел с ней часами у моря и около ее дома на Малой Морской, а с гречанкой Милой Андриади – на Большой Морской. Севастопольские девочки и сейчас кажутся мне самыми очаровательными. Потом я встречал их уже в Москве – Мила Андриади, Таня Тагац и Мила Хуторская в кордебалете Большого театра плескались в сцене у фонтана… А я смотрел на них и вспоминал, как в севастопольском летнем театре вместе мы слушали оперетты и мою любимую оперу «Кармен», заглавную героиню в которой играла актриса Збандута. Когда я встречал ее на улицах города, у меня перехватывало дыхание от ее цыганской страсти, а молоденький адъютант коменданта Севастополя – ее постоянный спутник – казался мне самым счастливым человеком на свете до тех пор, пока с приходом нэпа его не сменил импортер Казаджан, владелец двух лайб, пересекавших Черное море с дарами Константинополя…
Я помню спасительное море двадцать первого. Есть было нечего. Базары, еще недавно тучные, цветистые, сверкающие, стояли теперь пустые, покрытые изморозью и глиной. Не найдя ничего на пустынных полках, крысы бегали в витринах магазинов. На тротуарах лежали, прижавшись к стенам домов, приползшие из селений татары и русские – им нечего было подать, им некому было помочь. В школе со складов АРА иногда раздавали по одной галете и кружке какао, разведенного в воде, без сахара. Галету мы моментально заглатывали, а остатки разведенного какао выплескивали почему-то на потолок. Долго потолки школы были в буро-коричневых разводах и пятнах.